Брусилов
Шрифт:
Сейчас Игорь отдавался своим воспоминаниям. Память восстанавливалась медленно, обрывками. Овладеть ею было необходимо. Что-то таилось в ней важное.
Вот он лежит в глубокой колее. Рядом чернеет в снегу другая колея, дальше рытвина или канава... В канаве какая-то туша. Игорь напрягает зрение... Он видит лошадь... Она еще дышит. Нелепо торчат над дорогой ее задние ноги. Одна нога, подкованная блестящей подковой, дрожит мелкой дрожью. И, глядя на нее, Игорь сам начинает дрожать... Сперва руки, ноги, потом все тело охватывает судорожная дрожь... Игорь пытается отвернуться,
Вторично сознание возвращается к нему от собственного крика. Он кричит таким голосом, каким кричат томимые кошмаром люди, слыша себя и не имея силы заставить себя замолчать и проснуться.
И вдруг чей-то негромкий, спокойный, отчетливый голос:
— Господи! И чего это человек кричит? Чего он кричит, право? Молчал бы уж лучше.
И сразу от этого голоса огненное кольцо, давящее грудь, размыкается, необычайный покой снисходит на душу.
— Кто там? — шепчет Игорь, думая, что говорит громко, всем существом ощущая близость человека и радуясь ей, как спасению.
Кто-то шевелится в канаве рядом с лошадью, и снова раздается соболезнующий голос:
— Землячок, а землячок... что же это ты, братец?.. Где ты там?.. Экий какой, право... Сильно раненный?
Человек смолкает, хлюпает вода, что-то шуршит, и через какое-то время снова голос, но значительно ближе!
— Тут, брат, не вылезешь... Яма какая, грязища... В ногу меня... в ногу не шибко, а вылезть сил не хватает... Ну что ты скажешь!..
Снова сопение, возня, шмяканье грязи.
— И снегу... и глины... не разберешь... совсем какая-то не наша зима... Ты не слыхал, землячок, наши далеко ушли?
Игорь понимает вопрос, хочет ответить, но только мычит.
— Эк тебя как! — И ожесточенно: — Выберешься тут! Ползком и то не выходит!
Они лежат, невидимые друг другу.
— Ишь, как животная мучается,— снова из полузабытья доносится голос.— Человек страждает за свое дело... а животная за что?..
Опять долгое молчание, возня, сопение и, как нежданная ласка, теплое человеческое дыхание.
— Уходить отселе надо, место дурное, проезжее... не ровен час, раздавят...
Сильные мокрые руки захватывают беспомощно кинутые руки Игоря, тянут волоком одеревеневшее тело. Нестерпимая боль огненной лавой подкатывает к горлу, Игорь разевает рот, что-то клокочет и спирает дыхание, кидает в кромешную тьму...
Проходят минуты, может быть часы. Два человека лежат на краю канавы и ждут помощи. Они мокры, грязны, сверху запорошены снегом, неразличимы в предрассветной мгле.
Это не сон, а забвение — тяжелое и глубокое, но не лишившее способности слушать. Игорь слышит вздохи своего случайного товарища, отдаленный собачий вой, все нарастающее гудение и скрип, гул и тяжелый топот.
— Артилле...— хрипит он.
— Чую! — отзывается лежащий рядом.— Чуть бы раньше — беда! Нипочем раздавили бы... А теперь нам подмога...
Еще темно, но уже можно различить во мраке бесконечную черную вереницу
Приложив руки ко рту, лежащий рядом что-то кричит. Долго, очень долго люди не откликаются, грохоча мимо. Вереница пушек все ползет, подскакивая на ухабах, закидывая грязью... Две черные фигуры соскакивают с одного из ящиков, подходят к раненым, поворотясь к ним спиной, кричат в сторону:
— Стойте!.. Забрать надобно! Раненые!
От черных пушек и черных силуэтов людей и лошадей несется чей-то глухой отклик:
— Забирай!
Игорь чувствует, как его поднимают, и в четвертый раз погружается в тьму...
У самых своих глаз Игорь видит пропитанное влагой от растаявшего снега сукно. Голова его лежит на чьих-то теплых коленях, бережно прикрытая полою шинели. Пола топорщится, ерзает по голове от движения повозки или орудия, колеса которого скрежещут внизу. В свободное пространство, открытое глазу, видно белесое небо, поле, запорошенное снегом, и снег, падающий равномерно большими хлопьями, усыпляющий своим однообразным полетом...
От дыхания хлопья, залетающие под полу шинели, мгновенно тают и холодными струйками затекают за воротник гимнастерки. Может быть, этот холод и вернул Игорю сознание, но в эту минуту он гораздо мучительней, чем боль в груди, усиливающаяся от толчков. И все же Игорь боится шевельнуться, переменить положение, потому что всего дороже ему человеческое тепло под •щекой, этот очень знакомый и в обычное время отвращающий запах затертых, просаленных хлопковым маслом, заношенных артиллерийских брюк... И так хорошо пахнет сыростью и хлебом от шинели, и таким ласковым и ободряющим кажется голос, доносящийся откуда-то издалека, сверху, строго покрикивающий:
— Левее!.. Левее держи!.. Черти выездные!.. Нешто не видите?
Рука солдата — это явственно ощущает Игорь — ни на мгновение не отпускает его голову, заботливо оберегая от толчков, не давая сползти с колен. Над правым ухом своим, обращенным вверх, Игорь улавливает равномерные и твердые удары чужого сердца, они кажутся особенно успокаивающими и надежными. Под их удары Игорь вновь забывается, но забытье это блаженно...
Очевидно, ехать было неспокойно и неудобно, как понимал это Игорь, ловя проблески своего сознания в те далекие часы, похожие на сон.
Зарядный ящик подбрасывало на ухабах. Он проваливался то одним колесом, то другим, а иногда, набежав на лошадей, заваливался назад, дышло вздымалось кверху, лошади оседали на задние ноги, скользили в грязи, рвались в стороны. Все это можно было себе представить теперь, потому что много раз наблюдалось со стороны, на походе, но вспоминая все это в вагоне на удобной пружинистой койке, в тепле и комфорте, Игорь не мог поверить, что действительно он лежал там, на руках солдата, на зарядном ящике, что это было физически возможно при тех невыразимых страданиях, какие он тогда испытывал, и, мало того, было так человечески благостно...