Бруски. Том 2
Шрифт:
В толпе колхозников поднялся гул. Он рос, как растет гул накатывающейся морской волны: толпа, очевидно, растерялась, ибо она не ждала таких слов от Никиты Гурьянова и не знала, что ему ответить. Тогда заговорил Гриша Звенкин.
— А мы за поклон твой от правительства одаряем за труды твои великие вот этим — девятьсот четырнадцать пудов зерном, окромя всего прочего. Ешь. Купайся в масле, Никита Семеныч.
— Да ну! — радостно вырвалось у Никиты, и он подошел к первой подводе, сунул руку в мешок с зерном, зачерпнул пригоршню, поднял руку, и с его ладони обратно в мешок посыпалась золотистая пшеница. Затем он так же подошел ко второй подводе. От второй подводы он направился
— Чистосердечное зерно, — наконец, проговорил он, называя так селекционное зерно.
Толпа молча следила за ним, зная уже его причуды, наконец кто-то проговорил:
— Чего-то колдует. Опять чего-то колдует Никита Семеныч.
А Никита думал свое… Вот хлеб — девятьсот с лишним пудов. Да-а. В былые времена Никита за три года не скапливал столько хлеба, а тут — за один год. А если и скапливал, то прятал хлеб под старой баней, а то и в лесу, в глухих волчьих балках. Прятал и тосковал, как бы не попрел хлеб, как бы мыши его не погрызли, как бы кто не своровал. И потому Никита тогда спал, сидя за столом. Так вот — облокотится о стол, голову на руки положит и спит. Как что — он на ногах… Не спал, боялся вора, пожара, мора, плесени, мышей. А теперь что ж? Может, снова хлеб запрятать?… Ведь девятьсот пудов с лишним… И вдруг Никита вспомнил свой разговор с Калининым и ярко представил себе, как рядом с ним сидит Сталин… И Никита тут же припомнил, в какую минуту и почему он почувствовал первый раз в жизни величие свое, понял, что он человек, а не жук навозный. И весь задрожал…
— Да чего ты колдуешь? — Анчурка дернула его за рукав. — Народ на тебя смотрит, а ты чего-то…
— Да-а, — заговорил Никита. — Эдак, эдак. Народ смотрит. А народ — он вечен. И потому, добро мое, прошу следовать за мной, — и пошел вдоль улицы, взяв под руку удивленную Анчурку Кудеярову.
— Опять чего-то колдует, — проговорил кто-то.
— Ну да… Везет хлеб к себе.
За Никитой и Анчуркой тронулись кованные железом телеги. И ржали кони, вырываясь из упряжи. И скрипели телеги под тяжестью зерна. И хрустела под колесами мелкая галька, а за подводами шествовала толпа удивленных колхозников… Даже Гришка Звенкин — уж, казалось, такой проныра — и тот ничего не понимал…
— Опять чего-то колдует дядя Никита, — сказал он.
— Ну, нет, — ответил ему кто-то. — Он те, Никита, хлеб так припрячет, сам бес потом не сыщет.
А когда шествие приблизилось к повороту на Бурдяшку, Гриша Звенкин выскочил наперед и, преграждая путь, скомандовал:
— Дядя Никита. Твой дом теперь не на Кривой улице…
— А где же?
— На Бурдяшке, ноне проспекте имени Кирилла Сенафонтыча Ждаркина, — торжественно возвестил Гриша Звенкин. — И дом тот новый.
— Опять кланяюсь народу в ноги, — молвил Никита. — Однако, хлеб мой, шагай за мной, — и снова тронулся вдоль улицы, удивляя всех. Он шел и переговаривался с Анчуркой. Люди слышали, как он тихо говорил: «Угу. Так и есть. Не сомневался в твоем сердце… Да-а», — и повернул к колхозному амбару. И тут сам уже скомандовал: — Стой! Тут стой, добро мое, — затем по лесенке вместе с Анчуркой взобрался на верх амбара, открыл было рот, хотел что-то сказать, но снова обратился к Анчурке: — Как? Непартийный большевик, говоришь? Ну, хорошо, — и повернулся к колхозникам, заговорил громко: — Так вот, земляки мои кровные… Я, как непартийный большевик… — но тут же спохватился, напустился на Анчурку. — Это как же непартийный? Чего ты голову мне морочишь, — и к толпе: — Как партийный большевик, в полном согласии с моей Анчуркой и речь держать буду. Что я есть и что был? Был — в вошь верил… Да, да, — перебил он невольный
Ну, что же?! Ну, что же тут делать? А? Разве кто ждал от Никиты Гурьянова? Чтобы вот он грохнул такое. Кто ждал от него веры такой в народ?… И толпа шарахнулась, взревела, кинулась по лестнице, по углам амбара, а Захар Катаев вскинул руки вверх и надрывно, захлебываясь, закричал:
— Прыгай! Прыгай на руки к нам, Никита Семеныч!.. Да мы тебя за веру такую…
И отовсюду неслись такие же слова: люди ревели, люди буйствовали, люди лезли по лестнице, по углам амбара, чтобы подхватить Никиту, чтобы на руках отнести его в новенький домик на проспекте имени Кирилла Ксенофонтовича Ждаркина… А Никита тоже ревел, отбивался:
— Стешу! Степаниду Степановну! Ее черед. Уйдите! Не то сердцем плесну, как кипятком.
7
Она идет крутым берегом над Волгой. Легкий, синий шарф — то вьется, как пламя, над ее головой, то падает на ее загорелые, каштановые плечи. А голова у нее чуть откинута, словно волосы отяжелели, налились свинцом. Но шаг четкий, уверенный, независимый. Верно, — временами он становится вялым, спутанным, будто она норовит присесть или вернуться обратно, но тут же шаг выправляется, и она идет, не оборачиваясь, не оглядываясь.
Она идет крутым берегом над Волгой и слышит осеннее дыхание земли.
В эти дни земля дышит тихо, затаенно, созерцая плод во чреве своем, как созерцает его счастливая, беременная мать. Она дышит, чуть прикрыв глаза, чтобы не каждый в них видел тайну матери, ибо не всякий достоин видеть ее — эту тайну тайн. А Стеша видит ее, и ей хочется ласть на землю, приоткрыть ее прищуренные глаза, прикоснуться к ним разгоряченными губами и передать ей — земле — истому свою. Она видит эту тайну и слышит тихие, успокаивающие всплески могучей реки, шуршание сухой листвы, — листва крутится по утоптанным тропочкам и ласково пробивается к подножию могучего дуба.
Она слышит, как осторожно ходят птицы по земле, как зарывается в песок ящерица и как строит себе зимнее логово колючий ежик… и ей кажется, земля прикрыла своими руками — разноцветными листьями осени — лицо свое и тихо шепчет:
— Не тревожьте меня… я зачала.
Стеша опустилась, присела на старый пень, обняла колени руками, чувствуя, как во всем теле поднимается что-то такое сильное, непоборимое, сковывающее ее всю, и она еле удержалась, чтобы не пасть на поляну и не закричать — призывно, как иногда кричит иволга, отыскивая своего самца.
Вчера Катька вырядилась, пошла к трактористам.
Окинув взглядом Стешу, сказала:
— Эх ты! Я бы такая была, я бы всех мужиков с ума посводила. А ты? Все бережешь для кого-то. А они все такие — рябой ли, курносый ли, красавчик ли… Все, как анисовые яблоки… один больше, другой меньше, а вкус тот же.
«Бережешь?», «Да, берегу», — подумала Стеша и ушла на Волгу.
Но вот — не приехали. Ни тот, ни другой. Даже весточки не прислали.
Ах ты, Волга — матушка-река. Вон расхлестнулась ты, окуталась синей дымкой, и летят через тебя, падают на твою грудь золотистые листья клена, березок, трепетной осины… и тянутся через тебя паутины ветел… и где-то в ильменях поет рыбак свои ловецкие песни: