Брут
Шрифт:
Гай Кассий Лонгин еще раз доказал, что смелости ему не занимать. Но почему Брут не опередил его и сам не сдернул с Цезаря царский венец? Потому что это было бы ошибкой. В какой-то момент он вдруг понял, что Кассий, сам того не сознавая, играет в этой комедии заранее отведенную ему роль. Нет, не сегодня Гай Юлий Цезарь жаждет быть провозглашенным монархом. Пока это не более чем репетиция. Так и оказалось. Прошло несколько мгновений, и на трибуну поднялся Марк Антоний. Он взял корону и снова возложил ее на голову Цезаря. Тот снял ее, выражая мимикой недоумение. Но Антоний знал, что делает. В помощь ему из первых рядов толпы неслись уже знакомые возгласы: «Ave, Rex! Ave, Rex!» Он снова завладел короной и попытался нацепить ее на диктатора. На сей раз Гай Юлий выхватил у него корону и отшвырнул
— Ступайте лучше в храм Юпитера и венчайте его!
Он произнес это не случайно, ведь все знали, что Юпитер Юлий — это он сам. Цезарь, поджав тонкие губы, уже отдавал приказание своему писцу:
— Внеси в анналы, что сегодня мне трижды была предложена царская корона и трижды я от нее отказался!
Действительно, отказался. Но вот надолго ли?
Вернувшись домой, Брут еще раз обдумал все происшедшее и снова пришел к выводу, что присутствовал нынче на обыкновенной репетиции. Он слишком хорошо знал Цезаря, знал о его патрицианской гордыне. Разве того удовлетворит монарший венец, полученный из рук плебса? Он считался вождем партии популяров, в случае надобности заигрывал с плебсом, еще чаще использовал его в своих целях, но в глубине души глубоко презирал. И пусть Гай Юлий практически разрушил сенат, превратив его в послушное орудие своей воли, но он нуждался в этом органе власти, чтобы придать своему возвышению законный вид. Последний акт драмы будет разыгран не на Форуме, а в курии. И ждать его недолго — Цезарь уже сообщил, что намерен отправиться на Восток сразу после Мартовских ид.
Значит, остался всего один месяц.
Надо действовать. Как? Какими силами? С чьей поддержкой?
Больше всего Марку хотелось сделать все в одиночку, как когда-то сделал Сервилий Агала. Но он понимал, что это невозможно, ведь Цезаря постоянно сопровождает испанская охрана. Любое покушение в этих обстоятельствах станет всего лишь крайней формой протеста. И, конечно, самоубийством.
Брут не убьет Цезаря и даже не ранит его, это очевидно.
Зато сателлиты диктатора растерзают его на месте. В самом крайнем случае его схватят и казнят.
Что от этого выиграет Рим? Возможно, у людей откроются глаза на истинную природу нынешней власти. Возможно, начнется восстание. Возможно, он подаст другим пример.
Как знать, быть может, ему удастся даже пронять самого Цезаря и он откажется от своих честолюбивых планов? Каждый тиран живет в постоянном страхе перед тираноборцами. И если один из его близких обернулся мстителем за Свободу, неужели он не поймет, что отныне никогда и нигде не сможет чувствовать себя в безопасности? Каково ему будет существовать под таким дамокловым мечом?
За это не жалко и умереть. Вот только неизвестно, случится ли то, на что он надеется. Есть ли еще в Риме люди, способные поднять восстание? Есть ли еще в Риме истинные римляне?
Если же искать поддержку, то где? Среди сенаторов, приходивших к нему с петицией? Печальный опыт в деле Веттия и неожиданная измена Куриона (Марк так никогда и не узнал, толкнула ли его на предательство трусость или он с самого начала служил Цезарю) [74] научили его не доверять любителям и опасаться двойных агентов. Впрочем, после холодного приема, который он оказал сенаторам, вряд ли они согласятся поверить в искренность его намерений. Так что этот путь отпадает.
Может быть, Цицерон? Но ведь и он в деле Веттия повел себя далеко не блестяще. Этот человек обладал потрясающим талантом толкать других на глупости, в которых сам он никогда не принимал участия. Ни для кого в Риме не было секретом, что храбрость не относилась к числу добродетелей Марка Туллия. При малейших признаках опасности он легко впадал в панику и утрачивал даже свой несомненный ораторский дар. Единственный раз в жизни он, казалось бы, сумел подняться над своей слабостью и проявить себя в полном блеске, когда разоблачил заговор Каталины. Впрочем, по поводу этого заговора кое-кто в Риме намекал, что Цицерон нарочно сфабриковал дело против Каталины, в котором видел самого опасного противника из партии популяров. Да, в выдуманном заговоре, за ниточки которого дергал он сам, Марк Туллий мог проявлять чудеса храбрости...
Кассий? Но он так откровенно высказывает свои оппозиционные взгляды, что за ним наверняка следят. Да и не забыл еще Марк обидных слов, услышанных от друга во время ссоры из-за претуры. Почему он первым должен идти на примирение? Хотя, конечно, жалко, что не удастся опереться на силу и отвагу Гая Кассия Лонгина... Впрочем, есть еще одно соображение, по которому Кассия лучше пока не трогать. Если Марк погибнет, кто-то должен будет взять на себя заботу о Порции, маленьком Бибуле и Сервилии. И хотя у Гая полно недостатков, включая его несносный характер, на свете нет другого человека, которому Брут мог бы доверить защиту жены и матери. Значит, Гай обязан остаться в живых. Нет, он ничего не узнает о замыслах своего шурина.
Кто же остается еще? Пожалуй, всего двое. Его близкий друг Статиллий, эрудит и выученик «Сада» [75] . С ним Марк с удовольствием вел долгие беседы о философии и рассуждал о различиях между учением Эпикура, которого придерживался Статиллий, и идеями Платона и Стои, близкими ему самому. И еще сенатор Марк Фавоний, друживший в свое время с Катоном. Именно он в самом начале гражданской войны на заседании сената нетерпеливо кричал Помпею, хвалившемуся, что, стоит тому топнуть ногой, ему на помощь явятся многочисленные легионы: «Топай ногой, Помпей! Топай, не мешкай!»
В эти тревожные дни Марк не случайно вспомнил о близком друге своего дяди. Его политические, философские и нравственные убеждения уже претерпели существенную эволюцию, и мысль о самоубийстве, которое принесет пользу Риму, все чаще искушала его.
Брут переговорил с обоими, но встреча не принесла ему ничего, кроме горького разочарования.
Разумеется, он вел себя осторожно. Ни словом не упоминая о своих истинных планах, он завел отвлеченный разговор о том, что такое тирания и какими способами можно ей противостоять. По всей видимости, его друзей эта хитрость не обманула. Слишком хорошо они оба знали Марка, и оба не на шутку перепугались. Статиллий всегда считал себя ученым, кабинетным затворником, и ни за какие блага в мире не согласился бы променять свой мир чистых идей на необходимость действовать. Что касается Марка Фавония, то он за эти годы заметно постарел, а после смерти Катона и вовсе сдал. Неизвестно, что именно двигало Статиллием и Фавонием — нежелание ввязываться в опасную затею, стремление отвратить молодого претора от напрасной, на их взгляд, и бессмысленной жертвы, недооценка реального положения вещей, — но только оба они отказались обсуждать опасную тему.
Марк Фавоний, все еще не забывший ни Диррахий, ни Фарсал, ни Тапс, ни другие кровавые схватки, в которых римляне бились против римлян, тяжело вздохнул и сказал:
— Теперь-то я знаю, что любая власть, даже незаконная, даже монархическая, в сотни раз лучше, чем гражданская война.
И это говорил республиканец высшей пробы, едва ли не второй Катон!
А осторожный философ Статиллий глубокомысленно изрек:
— Мудрый и здравомыслящий человек, мой милый Марк, не станет подвергать себя опасностям и беспокойству ради блага людей глупых и ничего не стоящих.