Брюллов
Шрифт:
Собралось у Кукольника человек тридцать. Среди гостей Карл тотчас узнал Глинку — обнялись по-дружески. Глинка готовил к постановке на сцене национальную русскую оперу; здесь, среди своих, ее называли «Иван Сусанин». Глинка за руку подвел к роялю молодую женщину в черном платье, худощавую, востроносую, как галчонок, повернул лицом к гостям, сам сел аккомпанировать; женщина обратила взор кверху, приготовляясь к пению, — у нее оказались глаза мадонны. «Как мать убили у малого птенца», — голос был контральто, чистейший, совершенно бархатный, такой и в Италии редко сыщешь — в этом Карл знал толк. Кукольник подтвердил: Анна Яковлевна Воробьева — певица необыкновенная, свободно владеет двумя октавами, от соль до соль, но может взять вверх ля, а вниз фа, Глинка написал для нее в опере партию мальчишки-сироты.
Пока аплодировали, Кукольник приказал подавать шампанское. Официант, нанятый на один вечер, внес на серебряном подносе высокие бокалы. Подымая бокал, Кукольник предложил выпить за братство муз. «Брат», — говорил он, протягивая
Аполлон Мокрицкий, знакомый с Кукольником еще по Нежинской гимназии, которой отец Нестора Васильевича был директором, отметил в дневнике: «Приятно было видеть, как люди с талантами почти в первые минуты своего знакомства сдружаются так, как будто они были знакомы 10 лет… Таланты начинают тем, чем обыкновенные люди кончают…»
Император был огорчен просьбой Брюллова отпустить его на время в Италию. Старик Волконский, министр двора, ожидал грозы. Но Николай проговорил, заледенев лицом: «Что ж делать, подобные дарования не любят принуждений». И приказал дозволить Брюллову отлучиться в Рим на два месяца, для чего дать ему на дорогу двести червонных.
— Вели сказать ему, чтоб не просрочил. Скажи: я на него надеюсь, что не просрочит!..
Квартира при академии была в два этажа: внизу мастерская, на антресолях спальня. Карл повесил на окна широкие красные занавеси, диван обтянул красным, глубокое кресло обил красным сафьяном; купил красный халат, даже башмаки домашние заказал из красной кожи. В Петербурге мода была на красное, а Карл любил этот цвет, горячий цвет жизни — огня и крови. Картины в мастерской висели по стенам, стояли вдоль стен на полу, поодиночке и кипами, в углу на овальном красного дерева столе в кожаных портфелях сложены были рисунки, — ценители и просто любопытствующие искали счастливый случай проскочить в «красную мастерскую».
Кукольник и Глинка захаживали запросто. Карл приобрел недорогую фисгармонию: Глинка пел из «Ивана Сусанина», с таинственной прелестью вышептывал, проговаривал свои романсы, музыку Россини и Беллини называл цветочною, Карл требовал «Сомнамбулы», но итальянцев Глинка не любил — со смехом выворачивал волшебные мелодии карикатурами, Карл злился и убегал по лестнице наверх, в спальню. Его ловили, тащили обратно, все мирились с ним поцелуями, посылали служителя за вином. Впрочем, и за стаканом беседа до поры кружилась дельная. Нестор читал статьи для «Художественной газеты», которой являлся издателем и едва не единственным автором, — суждения его об искусстве бывали хотя многословны, но порой любопытны, Карл жестом руки прерывал его чтение, вскакивал, путаясь в халате, делал несколько шагов туда, обратно и пересказывал мысль Кукольника по-своему, уточняя, поворачивая к иному выводу. Кукольник хватал карандаш, с жадностью начинал за ним записывать; Карл замолкал, изумленно глядя, как несколько произнесенных им слов превращаются под карандашом Нестора едва не в десяток густо исписанных страниц. Вино между тем горячило, говорили громче, сбивчивей, точно из темных углов возникали новые гости: вот уже заходил ходуном, закувыркался по мастерской Яков Яненко-Пьяненко, живописец и скульптор, ничего путного не написавший и не слепивший, зато друг-приятель хоть куда, мастер на выдумки неистощимый, вот брат Нестора, Кукольник Платон, человек с непонятными занятиями и тяжелым некрасивым лицом, которое он к тому же коверкает уморительными гримасами, — есть в Платоне непостижимая вездесущность, куда ни повернись — за спиной Платон, смеется, гримасничает, на скрипочке что-то наигрывает и сам же дурашливые куплеты сочиняет, вот толстощекий весельчак Коля Рамазанов, скульптурного класса академист, плясун отчаянный, знаток плясок русских и цыганских, актерский сын, — глядя на него, вспоминает Карл, как сам таким же мальчишкой, академистом, хаживал на блины к его родителям, безвременно оставившим сей свет, и вынужденно думает о неодолимом беге времени. Пробки хлопают, Яненко-Пьяненко уже придумал ехать на натуру, на пикничок, уже и извозчиков послал нанять, Коля Рамазанов в потрепанных клетчатых брючонках суетится с корзиной — спешит за булками, за колбасой ливерной и свежими огурцами, Платон, взмахивая, как крыльями, черным широким плащом, движется по комнате, каждого по очереди берет за пуговицу, каждому по очереди объясняет «стратегему»: непременно позвать с собой издателя, которому всучить потом Миши Глинки романсы, типографщика, хозяина заведения, где печатают Несторову газету, и знакомого офицера «из тех», чтобы не было дурных слухов. Кто-то окрестил Кукольниково братство служителей муз одним словом «братия» — так и привилось. Поэт Струговщиков, переводчик Гёте, человек мечтательный, не пьянеющий от вина, среди общего веселья говорит Карлу:
— Мы всегда в мундире, а хочется — нараспашку. И, задумчиво глядя поверх собеседника, подносит стакан к губам…
Вино не усыпляет Карла, но бодрит, приносит бессонницу. Он ложится в постель и посылает за Мокрицким. Слуга Лукьян, ворча, взбирается по крутым ступеням в каморку под крышей. Аполлон, разоблачившись, устроился в одном белье у самовара: баловался сладким чайком и предавался фантазиям, воображая перед собой будущие свои творения. Услышав приказ, Аполлон закряхтел —
Аполлон, ступая на цыпочках, спускается по лестнице из спальни…
Сфинксы неподвижно чернеют в мутном сером воздухе. Слышно, как внизу, у реки, гремит поставленное на гранитную ступень ведро: академический швейцар пошел к Неве за водой. Аполлон стоит с четверть часа на свежем воздухе, глядит, как по небу тянутся серые туманные волокна облаков; сутулясь, взбирается к себе в комнату, записывает в дневнике: «Плохо, если я ни на что более не буду годиться, как только усыплять великих людей…»
На осенней выставке 1836 года представлены были огромные полотна, изображавшие «Осаду Варны», «Парад на Царицином лугу», «Парад и молебствие на Марсовом поле». Государь прибыл с государыней, осмотрел выставку, из академических залов прошел в мастерскую Брюллова, любовался портретами, рисунками и акварелями. Наследник цесаревич также завернул с выставки в красную мастерскую. Следом припорхнули сразу две великих княжны. Еще — великий князь. Великая княгиня. «Милостивый государь, Карл Павлович! Позвольте мне обеспокоить Вас моим минутным посещением. Я исполнитель воли ее высочества и потому уверен, что Вы мне не откажете принять меня не более как на 5 минут… Остаюсь Ваш, милостивый государь, покорный слуга…» — пишет к нему граф. Другой граф просит сделать одолжение — у него откушать. Третий — не оставлять его своим благорасположением. Камер-фрейлина доставляет ему букет цветов от великой княжны, а три просто фрейлины благодарят письмом за позволение посетить «ателье» и умоляют назначить любой день и час…
Витали прислал из Москвы на выставку исполненный им бюст Брюллова. Кому-то из поклонников Карла Павловича пришла в голову счастливая мысль заказать копию. Вдруг сделалось модой иметь такой бюст в кабинете. Жуковский пустил шутку: великий Карл. Имя подхватили, пренебрегая спрятанным в шутке перцем. Для надежности кое-кто перевернул: Карл Великий. Многие отбросили Карла — понятно и так: Великий.
В альбомах и на случайных листках Великий чертит эскизы «Осады Пскова», вырываются из-под его карандаша воины конные и пешие, сшибаются в страшной схватке, мечами взмахивают, целятся копьями, но картина не начинается. Он набрасывает на плечи теплое пальто, чтобы не продуло в академическом коридоре, бредет в зал к «Последнему дню Помпеи». Он наизусть помнит свою «Помпею», знает всю ее анатомию, прекрасную неожиданность и целесообразность ее организма, где каждая часть, каждая малая частица создана целым и служит ему; он знает живописную силу этой яркой вспышки, связавшей фигуры и группы и придавшей смысл всякой позе и движению. Но он чувствует также, что подлинной молнией, создавшей картину, была не ослепительная вспышка света, но мысль. Мысль художника оплодотворила линии, пятна красок, расставила их на холсте единственно возможным образом. Для «Осады Пскова» он хотел натянуть холст и выше и шире холста «Помпеи». Но холст натягивать было рано. Мало, когда части и частицы завтрашней картины бродят в воображении, легко соскальзывают с карандаша на бумагу, мало, когда все, на что ни обратится взор, просится в картину подробностью, самого страстного желания написать картину мало- нужно огнем сердца осветить голову: так любит говорить Брюллов, и это тоже входит в те две трети, которые должны быть пройдены, прежде чем художник подступает к холсту.
Явился высочайший приказ: академическим профессорам Брюллову, Бруни и Васину писать образа для Казанского собора. Карлу поручен был запрестольный образ — «Взятие Божьей матери на небо». Царь, проезжая мимо окон мастерской, увидел свет за красными занавесями, заглянул на огонек, смеялся, перелистывая акварели с забавными сценками из турецкой жизни, и попросил Брюллова, не мешкая, исполнить образ; просил также написать портрет государыни с дочерьми («Мне, как супругу и отцу, приятно будет»).
В Рим Брюллов не поехал. Давал уговаривать себя, что за два месяца только лошадей загонит, а ссориться с царем нет резона. На своем он настоял, разрешение на отъезд имеет, теперь следует дожидаться более благоприятных обстоятельств. Тут, весьма кстати, пронесся слух, что в Италии холера: какой смысл спешить косой навстречу или, того хуже, отсиживаться где-нибудь в карантине. Да, что греха таить, уже и привычки явились — удерживали, цеплялись за рукава. И смутное чувство томило: с отъездом, глядишь, что-то и потеряет, а там неизвестно, найдет ли. И двести червончиков, пожалованных государем на дорогу, разбежались неведомо куда.