Брюсов
Шрифт:
А кто же эти соборы? Это море? Торжество вечной природы над меняющимся человечеством? Или торжество мысли века над самим веком: готика, ушедшая в век Ибсена и Оскара Уайльда? Или то просто долголетие камня, кирпича – рядом с нашей размеренной жизнью? <…>
Что есть безумного для нас в том камне, на котором стояла нога Гаральда, жениха Ярославны, в тех стенах католического аббатства, под которыми стоял осадой Иван Грозный! Надо мной прошлое имеет странную власть. Время, возможность времени для меня ужасна и невероятна. Знать, что и сейчас мгновения падают, падают, и я, побеждая их разумом, не побеждаю волей, и ухожу, ухожу… Вот где истинное идиВечного Жида. Все мы —
Жили мы в Ревеле два месяца <июнь-июль 1900 г.>. Первую половину этого времени жили одни, ни с кем не знакомясь, тихо, по-немецки. Утром я переводил Энеиду, после обеда мы читали, сидя в парке, вечером я писал автобиографию, – и так изо дня в день. Наконец, в начале июля приехал П. Бартенев, а с ним и его дочь, Татьяна Петровна <…>
За этот месяц я впервые узнал Петра Ивановича в частной жизни. Морские купанья, летний отдых, прогулки ободрили его, сделали веселым. Он не только рассказывал бесконечные рассказы из запаса своей памяти, не только произносил целые страницы наизусть из Пушкина, Тютчева, Жуковского, Батюшкова, Державина, но и выказал себя необыкновенно общительным. Он умел заговорить с каждым встречным и при том так, что те разбалтывали ему самые сокровенные свои тайны.
Рукопись «Tertia Vigilia» побывала в цензуре и подверглась жестоким урезкам. Ю. Бартенев <сын Петра Ивановича> — только назначенный московским цензором — возвратил мне ее с любопытными пометками. Так, по поводу зачеркнутого «Сказания о разбойнике» он написал: «Можно, но прошу тупости для-ради дать другое соседство». Зачеркнуто было и заглавие: «Книжка для детей». Юрий Бартенев надписал: «Сами можете видеть, что за ребята?» Еще вычеркнуто: «Антихрист», «Рождество Христово», «Ламия», «Я люблю в глазах оплывших», «Астарта Сидонская» и строфы из «Аганатис» (Дневники. С. 89).
«Так. Полдень мой настал» — слова Пушкина. Ныне я не могу написать ничтожной вещи. Что бы я ни писал, статью ли, драму ли, повесть — я буду в них властным творцом и сумею и принужден буду говорить в них все, чем полно мое сердце. Я мог бы наполнить сотни томов, если б хотел сказать все. Я хочу писать, хочу говорить — мне все равно где, в библиографических статьях или в пророчествах. Какое мне дело до формы — до формы в самом широком смысле слова. Теперь я воистину достиг того, о чем твердил с детства. Мне — до глубины души искренно — не нужны читатели, не нужны никакие приветствия. Мне все равно. Понимаете ли вы всю свободу, даруемую этим сознанием. Свободу не от врагов, это легко, но от друзей и близких. Если прежде меня не смущали насмешки, то теперь меня не обманут, как недавно, восторги. Мне даже хочется насмеяться над своими поклонниками (Черновик письма Брюсова к М.В. Самыгину от июля 1900 года из Ревеля. ОР РГБ).
В августе 1900 года Брюсов по настоянию Петра Ивановича <Бартенева> принял на себя секретарство в «Русском Архиве». То, что Бартенев, любивший все в своем журнале делать сам, не доверявший никому даже чтение корректуры, – предложил Брюсову разделить с ним труды по работе, показывает степень дружественного доверия Петра Ивановича к Брюсову, в котором он хотел видеть своего ученика ( Ашукин Н. – 1931. С. 175).
Я, нижеподписавшийся, согласен и рад вступить на службу в редакцию ежемесячного издания «Русский Архив» к Петру Ивановичу Бартеневу на следующих условиях:
1. Я буду посвящать «Русскому Архиву» не менее четырех часов в сутки, исключая дни неприсутственные.
2. Обычным
3. Занятия мои может составлять все, имеющее отношение к изданию «Русского Архива», как то: чтение правочных листов, писание деловых писем, сношения с книгопродавцами и печатнями и т. п.
4. Вполне достаточным вознаграждением за эту скорее приятную, чем обременительную работу считаю я пятьдесят рублей в месяц.
14 августа 1900 г. Валерий Брюсов (Обязательства Брюсова. данные им П. И. Бартеневу при поступлении в «Русский архив». ОР РГБ).
Одно время (в течение трех лет) я даже был секретарем редакции в «Архиве». С благодарностью вспоминаю я внимательное отношение ко мне «патриарха» русской журналистики, старца П. И. Бартенева; за годы близости с ним я полюбил его своеобразную, сильную личность, в которой самые кричащие «недостатки» уживаются рядом с достоинствами исключительными (Автобиография. С. 112).
По громадной разнице лет, по разнице тех кругов общества, в которых проходила наша жизнь, я, разумеется, не мог быть знаком с Бартеневым сколько-нибудь «интимно». Но в течение четырех лет (1899—1902 гг.) я был его помощником по изданию «Русского Архива», скажем — «секретарем редакции», а «редакция» «Архива» почти сливалась с семьей Бартенева <…> Волей-неволей многое из личной Бартенева проходило перед моими глазами. Покинув работу в редакции «Архива», я продолжал посещать Бартенева, был знаком с его сыновьями (За моим окном. С. 56).
Для П. И. Бартенева <род, в 1829 г> многое из того, что мы считали «историей», что для молодежи наших дней располагается чуть ли не на одной плоскости со временем и Ивана Грозного, — было самой простой современностью. Когда Бартенев напечатал свою первую статью о Пушкине, на него обиделся Чаадаевза то, что в статье недостаточно было подчеркнуто влияние его, Чаадаева, на Пушкина. «Обиделся Чаадаев»! – Чаадаев — прототип, говорят, Чацкого! Старик Бартенев с еще неостывшим раздражением говорил о нелепых притязаниях этого взбалмошного чудака. А я смотрел на старика, вновь переживавшего свое давнее негодование, и думал, как близка от меня «Грибоедовская Москва»: вот передо мной ее представитель, «обломок старых поколений» (заглавие моей статьи о Бартеневе), тот, кто сам жил в кругу Фамусовых, разговаривал с Чацким, а теперь разговаривает со мной! Бартенев же, по особенности, вообще свойственной старикам, даже яснее представлял себе это прошлое, нежели окружающую действительность 900-х годов с надвигавшейся Революцией 5-го года.
А. Хомяков, Аксаковы и Тютчев были для Бартенева добрыми знакомыми. Он передавал анекдоты из жизни Тютчева, не попавшие ни в какую Тютчевиану. Описывал подробно, какое было выражение лица у Ив. Аксакова, когда он сбрил бороду по приказанию царя. О Хомякове говорил с благоговением, вспоминал каждый его жест. И.С.Тургенева ругал с пристрастием личной неприязни. О Л.Н. Толстом отзывался, как равный о равном, рассказывал, как поучал его во время работы над «Войной и Миром» и т.д. 50-е годы в этих рассказах выступали только одной стороной, но в этом и была сила этих рассказов: не объективное изложение историка, собравшего материалы, а субъективнейшая критика очевидца, участника, которую доводилось воспринять не по печатным «мемуарам», а в форме устной беседы, где так многое дополняют интонации голоса, невольная мимика, сдержанные, но решительные жесты. <…>