Брызги шампанского
Шрифт:
Моя рука с пистолетом утонула в густой зеленой траве и была совершенно не видна. Я мог даже немного пошевелить ею, чтобы направить ствол в то место, где, как мне показалось, чуть сдвинулись кусты, чуть зашелестело. Дождь падал мне прямо на лицо, смывая остатки хмеля. Какой хмель, когда рядом с твоей головой в ствол вошла пуля. А если бы эти ребята, «новые хохлы», засыпали канаву?
Я бы не упал.
Пуля долетела бы куда ей положено, и все.
Прости-прощай, село родное...
Он поднялся из кустов
Очень хорошо.
Он не может уйти, не убедившись, что дело сделано.
Так и есть, Мясистый вышел на аллею, глянул в один конец, в другой и, видимо, удостоверившись, что никто ему не помешает, никто не увидит, решительно шагнул в кусты. Он двинулся напрямик, даже не пытаясь идти тише и осторожнее. Ему нужно было сделать контрольный выстрел в голову. Я представлял, что он видит в этот момент – распростертое, неподвижное тело. Он шел ко мне со стороны правой руки. Моя голова была повернута в его сторону, и моя правая рука тоже была вытянута в его сторону. Я еще раз попробовал большим пальцем – предохранитель снят.
Патрон в стволе.
Затвор передернут.
Трава скрывает и мою правую руку, и пистолет в ней.
Неожиданно Мясистый оказался в трех шагах, потом в двух.
Я поднял из травы руку и трижды выстрелил ему в корпус. Чтобы не промахнуться. Все получилось отлично – пистолет трижды дернулся в моей руке, раздались три сухих, приятных на звук щелчка, таких обнадеживающих и почти неслышных.
Мясистый рухнул тяжело, молча, разве что стон, глухой стон раздался в темноте. И упал он как-то неловко, на четвереньки, да так на четвереньках и застыл.
Не поднимаясь, не меняя позы, я снова поднял пистолет из травы и выстрелил в то место, где, по моим прикидкам, должна быть голова. После этого он завалился на бок.
Я встал и сделал к нему один шаг – больше не требовалось, он и лежал от меня в одном шаге.
Оглянулся по сторонам.
Ни единой живой души.
В осенней листве шелестел дождь, время от времени громыхали волны прибоя, где-то над Карадагом вспыхивали молнии, изредка доносились раскаты грома.
Это было прекрасно.
Не хотелось даже вмешиваться какими-то своими звуками в эту гармонию.
Но сделать это было необходимо, потому что с некоторых пор, вот уже год, наверно, я считал себя профессионалом и должен был выполнять свою работу добросовестно, качественно, надежно. И главное – необратимо.
Я склонился над Мясистым и чуть не отпрянул от неожиданности – он заговорил:
– Не надо, – сказал так сдавленно, будто кровь уже сочилась у него изо рта. – Прошу... Не надо. Я больше не буду, – произнес он совсем смешные, детские слова.
Мне
– Надо, Федя, надо, – сказал я как можно мягче, участливее. – Тут уж от меня ничего не зависит... Сам знаешь, что надо.
– Прошу...
– Прощай, Федя... Или как там тебя...
Я поднес срез глушителя к его голове, стараясь, чтобы он оказался как раз между ухом и виском – в этом случае результат обычно получается наиболее удачным. Пули, пронзившие его, страшная боль парализовали большое тело, и он не мог пошевелиться. И сделать мне плохого тоже не мог – Мясистый упал на собственный пистолет и теперь высвободить руку из-под себя хоть и пытался, но не мог, не мог.
И, нащупав ту самую точку на его голове, я дважды нажал курок. Да, дважды. Все-таки чувство добросовестности никогда не оставляло меня.
Мясистый больше ни о чем меня не просил, и я мог уйти – не сидеть же мне над ним под дождем. Преодолевая себя, я обшарил Мясистого – ни одной бумажки, ни одного документа. Ну что ж, это грамотно. Только в наружном кармане пиджака я нашел несколько гривневых десяток. И снова засунул их ему в карман. Ничего мне от тебя, дорогой, не нужно. Пусть наши отношения останутся чистыми и бескорыстными...
Метрах в двадцати от девятнадцатого корпуса я давно уже приметил полузасыпанный колодец. Видимо, когда-то он использовался для стока воды или подводки кабелей... Но все это в прошлом, теперь в этот колодец потихоньку ссыпали мусор. Вот туда я и бросил свой пистолет. А сверху присыпал опавшими листьями, травой, подвернувшимся сушняком.
Дождь продолжал идти, и его шелест в ветвях акаций навевал состояние умиротворенности, внушал надежды на будущее, слабые, почти неосуществимые, но все-таки, но все-таки...
Подойдя к своему подъезду, я включил лампочку над крыльцом, потом лампочку, которая освещала длинную лестницу к моему номеру, потом вошел в номер, заперся на два оборота ключа и, не снимая с себя мокрой одежды, в чем был, рухнул на кровать лицом вниз. Но через некоторое время все-таки заставил себя встать, разделся, вытер мокрое лицо полотенцем. Открыв бутылку коньяка, выпил полстакана, но никакого результата не ощутил. Меня бил озноб, и я забрался сразу под два одеяла, под обычные солдатские одеяла и, кажется, начал потихоньку согреваться.
Последнее, о чем я успел подумать – да, опять мысль профессионала, – утром, когда начнется возня вокруг трупа, обязательно надо подойти и тоже там потолкаться. Для этого у меня два основания – я должен посмотреть на рисунок подошвы туфель Мясистого. А во-вторых, нужно там побывать, чтобы ни у кого в будущем не возникло желания спросить:
– А почему, дорогой, у тебя трава на туфлях? А почему на подошвах та же грязь, что и возле убитого? А почему вокруг жертвы отпечатки твоих туфель?