Бубновый туз
Шрифт:
— Ах вот оно что! По первой всегда так. Потом ничего, привыкаешь!
— А ты свой первый раз помнишь?
— А то! Первый раз меня мальцом дворник в подвале запер, — с ностальгической грустинкой заметил Тачка. — У него там вяленая рыба была. А я залез, полакомиться хотел. Вот что я тебе скажу, после этого я тридцать лет на каторге чалился, а большего страха никогда не испытал! Целую ночь в подвале просидел, мне она тогда вечностью показалась. Думал, что он меня никогда не выпустит…
Придушил бы меня, мальца, а потом закопал бы где-нибудь на окраине. Никто бы никогда
— А что с ним потом стало?
— К каторге приговорили, вот только он до нее так и не добрался. Придушили его на корабле, что арестантов перевозит, где-то между Одессой и Сахалином сгинул. Кажись, у Цейлона.
— А за что придушили-то?
На верхних нарах опять кто-то быстро заговорил во сне. Слов не разобрать, понятно лишь, что человек проклинал весь белый свет.
— Он на корабле промысел свой организовал.
— Что за промысел?
— Ссуживал арестантам всякую мелочь за пятачок. Хотел на Сахалин хозяином прибыть. А не получилось! Бок ему распороли, кишки наружу вывалились. Он идет, а они за ним по полу волочатся, — спокойно сообщил Тачка. — Такое там случается.
— А за что тебя Тачкой-то прозвали?
— А потому что к тачке был прикован на два года за побег. У Александровска меня взяли… Вот это немилость, я тебе скажу, — скорбно выдохнул старик. — Куда ни пойдешь, всюду с собой ее таскаешь. Спать ложишься, а ее рядышком с собой укладываешь. Вот так и жил.
Даже в темноте было заметно, как углубились его морщины, посуровело лицо.
— Было время, когда я и ошейник носил.
— Что еще за ошейник такой?
— Вот молодежь, ничего не знают! Заклепают на шее металлический обруч, а из него штыри в разные стороны торчат. Ни прилечь тебе, ни опереться. Вот это, я тебе скажу, мука! — с тоской признался Тачка. — Розги по сравнению с ней — пустяковина!
— Что ж мне-то делать? — спросил Овчина, проникаясь к Тачке доверием.
— Что я тебе могу сказать, глухо твое дело! Не выпустят они тебя до тех самых пор, пока всю душу не измотают. А это они умеют… Тут даже самый крепкий заговорит. У тебя есть человек, который мог бы тебе помочь?
— Имеется, — после некоторого колебания сказал Роман.
Поблизости что-то пискнуло. Повернувшись, Овчина увидел крысу. Вскарабкавшись на нары, она не желала покидать пригретого места — заинтересованно и зло смотрела на людей. Острая хищная мордочка с венчиком усиков выдавала ее интерес, она вела себя так, словно имела право вмешиваться в человеческие дела.
Романа невольно передернуло. А может, она считает людей, расположившихся на нарах, равными себе? Во всяком случае, в них не так уж и много оставалось человеческого. Разве только оболочка…
Махнув рукой, Роман попытался прогнать крысу. Ушла она неохотно, будто бы делала большое одолжение. Шмыгнув под нары, она не исчезла сразу — еще некоторое время выглядывал кончик ее хвоста, а потом скрылся и он.
— Крыса, — равнодушно сказал Тачка. — Здесь их много. Бывает, так развеселятся, что
Роман обратил внимание на то, что уркаган говорил о крысе, как о каком-то высшем существе.
— В Сибири на каторге-то нечего делать было, вот мы с ними и забавлялись. Я одну здоровущую крысу приручил. Дашкой ее назвал.
— И что же вы там с ними делали?
— Стравливали мы их. Моя сильнее всех была. Чего там крысы, — махнул он рукой. — Кошек задирала! Дурачились, как могли, — заулыбался беззубым ртом Тачка. — А еще головы у голубей брили наполовину. Так что они на каторжников были похожи. Хе-хе-хе… Так что там у тебя за человек имеется?
— Не знаю, как и сказать, — замялся Роман.
— Могу передать на волю для него малявочку. Я ведь надолго здесь не задержусь. Нет на меня ничего!
— А взяли за что?
— Да так… При облаве загребли вместе со всеми. Случайно…
Такому человеку хотелось доверять. Вот только мешал грубый старый шрам, прочертивший на лице уркача неровную линию от переносицы до скулы, что придавало его лицу еще большую суровость.
— Мой тебе совет, — после некоторого молчания сказал Тачка, — ты время-то особенно не торопи. Был тут один такой, все порывался побыстрее выйти. Так его и выпроводили… во двор! А сейчас даже неизвестно, где его землей забросали. Ну так что, пишешь записку? Или спать будем?
— У меня и карандаша-то нет.
Порывшись в тряпье на нарах, Тачка отыскал коротенький химический карандаш, обгрызенный с обеих сторон.
— Ты только послюнявь его, — подсказал Тачка. — Так он лучше писать будет.
На небольшом клочке бумаги Роман написал коротенькое письмецо. Аккуратно сложив его вчетверо, сказал:
— В Марьину Рощу надо отнести, к тетке Лизе.
Припрятав маляву, Тачка уточнил:
— Это маханша, что ли?
— Она самая. Ты ей передай, а уже она знает, как распорядиться.
— Ладно, сделаю. Ты попробуй вздремнуть. Теперь тебе сила нужна. Неизвестно, как завтра день сложится.
Иннокентий Хворостов, или Тачка, был из семьи потомственных каторжан, потому строго придерживался неписаных, но строгих уркаганских законов. Такие, как он, предпочитали погибнуть, чем отступиться от ссыльнокаторжных принципов. Тюрьма их поит, кормит, и они свято блюдут ее законы. Тем ненавистнее для них поведение и законы жиганов, у которых нет ничего святого. Уркаганы и жиганы стояли по разные стороны воровской морали. И мира между ними не предвиделось.
— Так ты что, сам пришел? — изумленно спросил Сарычев, все еще не веря в добровольный приход старого уркача.
Тачка поднял на председателя московской Чека недоуменный взгляд:
— Кто же меня погонит? Конечно же, сам.
Разгладив ладонью листок бумаги, Сарычев вновь перечитал маляву: «Передай Кирьяну, пусть пособит выбраться. Овчина».
Чего же это авторитетному уркачу о доносы пачкаться?
— И не жаль тебе?
— Кого? — Брови Иннокентия от изумления подпрыгнули аж на середину лба.