Бубновый валет
Шрифт:
Сетования мои по поводу юдоли мужской прерывались укорами: а ты исполняешь супружеские обязанности? Все нормальные мужья сопровождают жен в их вечерних усердиях не только из-за бесплатных напитков и закусок, но и по зову совести. Несколько раз мы с Марьиным поддавались на уговоры жен и даже надевали костюмы с галстуками, но одна из вечеринок старания наши (и жен) угробила. Вечеринка была с переходом в ночное и происходила в клубе “Метелица” на Арбате. Шум, свето – и цветоверчение, выносы на публику картин художника Смолякова (“они не для стен, они – воздушно-пространственные”) и как бы крестный ход с ними, танцы на подиуме моделей Севы Бурякиной, аукционная продажа маек и гетр футболиста “Спартака” Дмитрия Ананко и шелест повсюду: “Сама Аллегрова будет! Сама Аллегрова!” – “Да вон, вон она!” – “Нет, Аллегровой не будет, будет Сурикова”. – “Это какая Сурикова?” – “Это которая поет “Лягушонок мой бородавчатый!” и у нее трусики из Зимбабве…” Дамы наши, обе рослые, заметные, вели беседы с нужными, надо надеяться, людьми, Виктория даже блокнот доставала. Нас представляли достойным персонам, это были известные в Москве тусовщики, одни – писатели, другие – телевизионщики с узнаваемыми, но не сразу, рожами, третьи (их больше) – никто. Обмена репликами с ними хватало на полминуты, а так мы с Марьиным тыркались в толкотне, никому не нужные, попивали водку и изредка пробивались к бутербродам. К нам подскочили две девчушки-милашки и, удивившись, обрадовались: “Василий Николаевич, и вы здесь!” Профессорствовал я, в частности, и в театральном вузе, читал там курс лекций, а у девушек-милашек принимал экзамены в весеннюю сессию. Здесь же, как выяснилось, они подзарабатывали полустриптизершами. “Жена привела… – пробормотал я. Я познакомил их с Марьиным. “Вы тот
И тут явилась шумно – своей! – не мечтающая о кондитерском магазине Аллегрова и не певица Сурикова в трусиках из Зимбабве, а сама Лана Чупихина. Вот уж кого волновало, вымершая она или не вымершая и к какому годовому кольцу распиленного дерева она принадлежит. Все вокруг принадлежало ей! Лана была уже и не пышнотелая, а крупнотелая. Или просто крупная. Сталкивались мы с ней не часто, мне было известно, что одно время Лана ярилась феминисткой и выпустила две крик-книги, их стопками выносили прямо к кассовым аппаратам, одну из них – “Я откушу ухо Тайсону” – она преподнесла мне с надписью. Потом она объявила себя покровительницей Партии девственниц, ходила с ними по улицам (как-то даже и мимо Генерального штаба), обвязавши тело накрахмаленной простыней. Будучи знакомой со спикером Селезневым, полагала преуспеть в политике, но не преуспела. Теперь, говорили, принялась бранить феминисток и девственниц. Недавно я видел ее в передаче “Об откровенном”. Несколько женщин рассказывали об откровенном, а Лана, представленная как автор и лауреат журнала “Срамница”, рассказанное оценивала. Одна из откровенничавших дам, раза в два пышнотелей Ланы, то и дело снимала с головы красную шляпу с елисейскими полями и обмахивала ею свою знойность. Пришла очередь ее истории о превратностях любви. Была дама как-то на Крайнем Севере в командировке у газодобытчиков. Героиня наша пошла с буровиком на берег реки Надым собрать морошку, и там их настигла внезапная любовь. Все было прекрасно, но на ее нежное ню ниже талии (надо признать, воображаемой) уселась куча комарья, героиня поначалу смутилась, но потом поняла, что страсть ее стала куда более пылкой. “О, как я вас понимаю! – всплеснула руками Лана. – Вы ведь доставили наслаждение и летающим насекомым!..” Теперь Лана подходила к нам со стайкой молодых кавалеров. “Что ты напечатала в “Срамница-то?” – спросил Марьин. “В “Скромнице”! В “Скромнице”! В какой еще “Срамнице”! Ты, Марьин, глухой, что ли?” – “Но и я понял, что ты лауреат “Срамницы”, – совсем уж без нужды вступил в разговор я. “И этот глухой!” – обрадовалась Чупихина. Тут она обратилась к стайке кавалеров: “А это наш Штирлиц. Это он звонил Борману”. Ехидство было не ее – Башкатова. Но Лана славилась восприимчивостью к чужим мыслям и остротам. А юные кавалеры Чупихиной уставились на меня и пооткрывали рты.
"Светлана Анатольевна не совеем права, – сказал я. – я не Штирлиц. Я Куделин. И это Борман позвонил мне. Шел по коридору. А тут сирена. Все – в бомбоубежище. Тогда он и подумал: дай-ка позвоню Куделину” – “Василек, ты все такой же кавалергард, – сказала Чупихина. – Но тебе пора отпустить бороду…” – “Какой же он будет тогда кавалергард?” – засомневался Марьин. “Ну ты, Марьин, и зануда! – фыркнула Чупихина. – Кстати, ваши жены не повезут вас сейчас в “Голден палас”?” – “А там что?” – “А там… а там… – Чупихина достала клочок бумажки, – а там художник Фикус Сазонов…” – “То есть как – Фикус?” – “То есть так и есть Фикус… Фикус Сазонов… будет разговаривать с головой Софи Лорен…” – “Лучше бы с телом…” – пробормотал я. “Ты, Василек, хоть и звонил Борману, но все такой же бездуховный, – расстроилась Чупихина. – А от Фикуса мы двинем в Балчуг-Кемпински. Неужели ваши жены застрянут тут?” – “Застрянут”, – мрачно пообещал я. “Ну тогда вам общее адью!” – и Чупихина со стайкой кавалеров отлетела в “Голден палас”.
Дома я предложил Виктории размежеваться. “Но в исключительных-то случаях!” – взмолилась Виктория. В исключительных случаях, смилостивился я, конечно. В исключительных случаях обязываюсь сопровождать. Во французское посольство, например. К ледям-лидерам. К художнику Фикусу. И прочее. А так им – Виктории Ивановне, Ольге Марьиной, их приятельнице Маше Соломиной – пижмы, плиссе-гофре, подиумы, валенки от Версаче, нам же с Марьиным, Башкатовым, Алферовым и Городничим – пиво, сушеные кальмары, дубовые веники и собеседования о новостях спорта. “Это ты со мной и о спорте уже не можешь поговорить?” – возмутилась Виктория. “С тобой можно говорить лишь о теннисе, – гранитом твердел я. – А Курникова с мамашей мне противны…” – “Мы давно запретили в семье кабалу и несвободы, – напомнила Виктория. – Потому ходи с Марьиным куда хочешь. Сам по себе праздношатайся. Но не забудь про исключительные случаи…”
Я перечитал написанное и понял, что даю повод подумать: в стране разруха, шахтеры колотят касками по асфальту, самолеты взрываются, в Чечне стреляют, бандиты жируют, в Пензенской губернии дети пухнут от недоедания, лодки тонут, горит Башня, а в Москве взрослые мужики (ну и бабы их), интеллигенты вроде бы, занимаются черт-те чем. Тусовки какие-то с дармовыми угощениями, праздношатания, обсуждение чуть ли не всерьез каких-то художников Фикусов и певиц Суриковых, а вместе с ними и дамы в красной шляпе с елисейскими полями, пивные, парилки… Бред какой-то. Вот вам и так называемые московские либералы! И не стыдно им? Нет, не стыдно. Не знаю, как всем. Но мне не стыдно. В своих профессиональных делах мы с Марьиным (как и Костя Алферов, Валя Городничий) были трудоголиками, да еще и добросовестными, не умеющими халтурить. Да и занятия наших с Марьиным жен выходили небесполезными и хоть кое-как, но способствовали протеканию российской жизни. А чтобы усы опускать в меды и в пиво, приходилось горбатиться, чаще всего с унижениями и обжуливаниями тебя работодателями. Кому – где. Я лет восемнадцать как не был на море. Ничего себе, подсчитал! Я лет как восемнадцать вообще не отдыхал. Да что я принялся оправдываться! Если бы не дела твои профессиональные, не пивные эти с парилками, мужские наши отдушины, не праздношатания по московским переулкам, опять же связанные с историческими сюжетами, можно давно было бы стать пациентом психиатра или же просто отдать концы. Скольких знакомых я хоронил в последние годы, и ровесников своих, и людей куда моложе. Почти все они выбыли из жизни по ненадобности в них. и в их делах. Не вписались в исторический поворот. Горбились и крутились только те, кто не умер. Или не вымер. Но и другого времени нам не было дадено. Мы уже давно с Алферовым и Городничим не забавляли себя нашей студенческой игрой “кем бы я был в…”. Следовало жить в своем времени. Помимо прочего кого-то на земле держали дети. Одноклассник мой, генерал из КБ Сухого, в отставке понятно, на чиненом своем “Москвиче” занимался по ночам извозом – обязан был ставить на ноги внука. Я, слава Богу, ощущал хоть какую-то надобность во мне в общениях со студентами. Мы нужны были друг другу в семье.
Телеграмму мою (“Нужна”) Виктория увидела месяца через три после составления ее текста в Тюмени. И не сразу решила мне ответить. Однако долго не могла выдерживать “обособленность от тебя” – ее слова – и прилетела в Тобольск. Но общим домом мы зажили с ней лишь лет через пять. Тогда и расписались. Но и потом случались отлучки – то мои, то Виктории – из нашего общего дома. А за пять лет пребывания Виктории вахтовой или прилетающей женой она останавливалась в доме Швецовых в Тобольске (доплачивали десятку – “за горенку”) или – в пору моих аспирантских хлопот – снимала номер в тюменской гостинице. Долго Виктория не разводилась с Пантелеевым (было спрошено и мое согласие) и не бросала своих лондонских дел (как и я собственных сибирских). Пантелеев упрашивал Викторию повременить. Развод (вообще развод, а с дочерью Корабельникова в особенности) мог привести к краху его карьеры. Или хотя бы на время усложнить ее. Пантелееву был необходим срок для возведения опор, и Виктория, как затеявшая катавасию, пожалела сторону страдавшую. Но в конце концов урожденная Корабельникова стала Куделиной. Ее приданым мы засчитали бутсы, которые я к тому времени размял.
Докторскую я защищал уже в Москве. В одном из хороших наших пединститутов, позже, естественно, провозглашенном университетом (хорошо хоть не произвели себя в академики). Сибирские мои публикации вызвали интерес в Томске и Новосибирске, их вузы меня зазывали в докторантуру, но предложенная мною тема (точнее – направление ее) ученых людей не то чтобы испугала, но смутила – несомненно. А я и так из-за интереса к Крижаничу прослыл либералом. Тему я предлагал такую, с условным названием “Жизнеописания замечательных личностей Сибири XX века как источник новейшей истории”. Можно посчитать, что я пытался пройти тропинкой, протоптанной Глебом Аскольдовичем Ахметьевым. Но это не так. Я вовсе не желал создавать на его манер “Дьяволиаду XX века”, исследование я был намерен провести со спокойно-здравым разглядом тех или иных заурядных и незаурядных личностей и текстов. И идею этого разгляда я вовсе не заимствовал у Глеба Аскольдовича, существовала знаменитая работа В. О. Ключевского “Древнерусские жития святых как исторический источник”. И в Томске, и в Новосибирске, и в Тюмени уговаривали меня тему переменить, подозревая во мне все же озорство (а оно вкупе с упрямством присутствовало), в кармане же моем – кукиш.
Советовали воспользоваться результатами тобольских изысканий. Раздосадованный и даже обиженный, советы я их отклонил, Крижаничем меня как недиссертабельным уже запугивали, и написал о своих заботах Алферову и Городничему. Тогда они и сосватали меня на истфак Педа, но с оговорками, чтобы баловством я не занимался, не пришло время, а именно свои тобольские добычи и уложил в основу докторской, с тюменскими же, новосибирскими и томскими коллегами не бранился. Что я и сделал. С Викторией Ивановной квартировали мы теперь неподалеку от Консерватории в Брюсовом переулке. Обмен происходил долго и с большими доплатами. Виктория служила тогда как раз при доходных местах, и все хлопоты по обмену проводила она, со спортивным даже интересом. Старики мои тихо угасли, и в квартире на Сущевском валу проживали мои племянники. Скончался и Иван Григорьевич Корабельников, но он-то не желал угасать, однако и его время исторгло за ненадобностью. Неожиданно для меня в последние его годы мы сошлись с Иваном Григорьевичем, и собеседником он оказался занятным. С Сусловым в конце семидесятых он разругался и от больших дел был удален. Он бранил себя за то, что потакал Суслову и вовсе не доброму Ильичу (“Сами мы, дураки, виноваты, надо бы нам пойти с чехами да поляками, а мы содержали в парниках старцев, вот и въехали в чужой двор…”). А с Валерией Борисовной мы долго не общались. Одобряла она или не одобряла поступок (решение) старшей дочери, понять я не мог. В нашем доме она объявлялась редко, не была и на тихой свадьбе и явно сторонилась меня. “Она боится тебя, – сказала как-то Вика. – И чувствует вину перед тобой… За то, что вынуждала тебя к унижению. Бубновый ты мой валет…” – “Я уже давно не держу тот случай в голове”, – сказал я. “А она держит…” – “Да, да, ведь кроме безысходностей ради спасения дочери вышло с ее стороны и что-то нехорошее… Зачем ей надо было?” – “А ты, Куделин, не задумывался, что ли? – теперь удивилась мне Виктория. – Она была влюблена в тебя. Как только я девчонкой привела тебя в наш дом, так сразу маменька на тебя – ее выражение – рот и раззявила. А там уж и пошли всякие женские сложности, они же, можно сказать, и комплексы… Нынче она уверена, что ты держишь на нее обиду…” Дипломатические отношения с Валерией Борисовной восстановились после того, как у нас с Викой появились детишки, мы снова стали любезничать друг с другом и шутки шутить. И все же ощущалось некое отчуждение не только между тещей и мной, но и между Валерией Борисовной и Викой. Юлия оставалась маминой дочкой, а повороты Викиной судьбы, возможно, казались Валерии Борисовне куда более благополучными, нежели приключения Юленьки. Я писал некогда, что глаза Валерии Борисовны были лучистыми. Они и теперь не погасли. Лишь порой она застывала молча и смотрела тихо. А так энергия ее клокотала на двух должностях. Бабушки и коллекционера. Дальновидные, за бесценок, приобретения в сороковые годы сделали ее обладательницей одного из самых примечательных в Москве собраний живописи. Усердиями, чуть ли не ежедневными, Валерия Борисовна произвела себя и в искусствоведы. Все она теперь знала о “своих” художниках и их направлениях, атрибуции полотнам получила в лучших музеях, и самые тщательные. Картины из ее собрания брали на выставки в Музей частных коллекций на Волхонке. На вернисажи (и не только на вернисажи) одевалась Валерия Борисовна, как и раньше, дорого и ярко, порой для своих лет рискованно, но за собой следила, прежние ее прелести не становились карикатурными, поводов для ухмылок и ехидств она не давала. И было известно, что коллекция ее отойдет Юленьке.
Юлии Ивановне я был благодарен. После нашего с Викой совмещения объяснений она со мной не искала. Мое к ней отношение, увы, никак не изменилось. Но это и к лучшему в нашей ситуации. Однако даже Виктория просила меня не быть при встречах с Юлией таким пломбирно-мороженным и нелюбезным. Впрочем, встречались мы с Юлией Ивановной редко. На семейных обедах, на каких-то случайных вечерних пересечениях с дальними знакомыми, а то и в театрах либо в Консерватории. И редко оказывались рядом, а если и оказывались, то перекидывались словами светскими и необязательными. О событиях ее жизни я узнавал от Вики. Года через два после моего убытия в Сибирь Юлия поступила в Цирковое училище на Расковой, никем, кроме как клоунессой, быть не желала. И по улицам ходила с желтыми ослиными ушами и помидором на носу. Потом увлеклась вольтижировкой в конном аттракционе. Оттуда перешла в каскадеры (оставались бы в моде гонки по вертикальной стене, крутила бы на мотоцикле круги по бокам гулливеровой бочки). Потом года три подряд в летние месяцы на острове Шикотан заготовляла для граждан сайру, бланшированную в собственном соку. Бросалась в стюардессы, пробовала учиться на Айболита, принималась даже писать тексты песен (был бойфренд с гитарой, с ним чуть не слилась с наркотой). И так далее. И так далее. И вдруг, к удивлению и счастью Валерии Борисовны, Юлия остепенилась, теперь, уже семь лет как, работа у нее сидячая, она уважаемая компьютерша в уважаемой технически-деловой фирме. В свободные же часы сотворяет куклы. Для театров. Для ТВ. Для дома (завелись и у нас). Друзей жизни, иных и с серьезными намерениями, она имела немало, но записью в актах ни с кем себя не связывала, – были у нее и бизнесмены, и артисты, и каскадер, и автогонщик, и бандит, и этот гитарист, и мобильно-сотовый с виллой на Кипре, и все же наконец она бракосочеталась с мужчиной основательной профессии – зубным врачом, и есть у нее поздний ребенок, десятилетний сын Юрик. Валерии Борисовне и не верилось, что он появится. А вот появился. У Виктории же в отношениях с младшей сестрой напряжения были лишь поначалу, потом они, полагаю, объяснились. Со слезами, возможно, но объяснились…
При разъединении наших с Викторией культурных программ (театры и Консерватория не разъединялись) мы с Марьиным выбрали заведения, на взгляд ревнителя нравов, злачные. То есть в них к уважительной беседе непременным приложением следовали угощения и напитки. В период канунов нашей самоновейшей истории разумно было посидеть в буфетах Дома ученых, Дома литераторов, Дома еще кого-то, но кануны миновали, в этих домах образовались такие хари и цены, что заходить туда – себе не в удовольствие. Содержание наших карманов позволяло нам с Марьиным вести разговоры о футболе и дамских причудах лишь стоя в обреченных народных пивных или в рюмочной у Театра оперетты либо сидя в двух закусочных Камергерского переулка. Марьин жил недалеко от меня, на Огарева, позже (и раньше) – в Газетном переулке, и вечерние наши променады приводили в одни и те же места. Порой к нам присоединялись Алферов, Городничий, Башкатов и трое известных разбойников, давних знакомых Башкатова и Куделина. Эти трое избили и ограбили меня ночью на Трифоновской улице, выкрав из сумки солонку №57, часами раньше подаренную мне К. В. Были они в мхатовской школе способными учениками Павла Владимировича Массальского, а сцену ограбления простака Куделина с ними репетировал Башкатов. Предвидение Башкатова о том, что разбойники с годами станут знаменитыми актерами театра и кино (длинный и нервный, голос чей я запомнил тогда, и требовавший меня порешить, руководил теперь и популярной студией) и моими приятелями, сбылось: “Ты еще гордиться будешь знакомством с ними…” Горжусь не горжусь, но знакомством с ними действительно удовольствуюсь.