Бубновый валет
Шрифт:
Зимой у реставраторов работы шли все больше как бы неприметные – в мастерских, в помещениях – Софии, Покровского собора, Архиерейского дома и пр. Впрочем, и в теплые дни ударные труды у нас случались редко. Как, впрочем, и у всей реставраторской братии по стране. Из-за пренебрежительного отношения общества к их делам, из-за вечных затруднений с рублями, из-за неподвоза материалов, из-за задержек с документацией и т. д. Наши тобольские в простоях подзарабатывали: кто чинил старые дома и дворовые постройки, кто ставил “дачи” на увлекших тогда сибиряков садах-огородах. У меня же было время сидеть в архиве и даже для прогулок по городу, становившемуся мне все приятнее. Ну и, естественно, для спортивных разъездов. Неделю я провел в Менделееве, в “своей” бригаде, и даже получал навыки сварщика, на случай, если какая комиссия вдруг пожелала бы поглядеть на меня в моменты профессионального воодушевления. Или хотя бы вопросы задать по технике безопасности.
На Почте, в Доме связи, из окошка “до востребования” у Анны Даниловны Швецовой я получал конверты из Европы. Из письма Марьина узнал, в частности, что сватовство Глеба Аскольдовича Ахметьева расстроено, а сам Глеб Аскольдович вот-вот получит назначение во взрослый, чрезвычайной важности журнал на чрезвычайно важную должность. Вскользь
В конце мая мы начали ставить восточную квадратную башню, самую богатырскую из башен Софийского двора. На высоченном окоеме Троицкого мыса, над обрывом Никольского взвоза. Позже севернее предстояло поднять круглую Орловскую башню и замкнуть ею восточную стену Кремля. И башни наши, и стены, понятно, были новоделами. То есть созданиями, на взгляд педантов, сомнительными. Но допустимыми, в иных случаях и единственно возможными (и башни Кремля Московского – новоделы, правда века семнадцатого), а по одной из конвенций реставраторов и археологов и узаконенными. Три с половиной века назад Кремль воздвигали по умыслу Семена Ремезова московские и устюжские каменщики с подмастерьями Герасимом Шарыпиным и Гаврилой Тюниным во главе. Но не было их Кремля. А мы его поднимали не заново, а впервые. Впервые – за Уралом, впервые – в Сибири. Избалованная фантазиями, моя натура принималась за свое. Я уже упоминал как-то о нашей с Алферовым и Городничим игре “Кем бы я был в…”, своего рода умственно-нравственной машине времени с погружением себя в предложенные исторические обстоятельства или же в какую-то историческую личность. Игра была заразная, и если мы ею увлекались, из себя не отпускала. Теперь же я нырнул в нее (Тобольск к тому располагал) один. То Федором Михайловичем Достоевским ходил вблизи Тюремного замка (он-то, может, и в самом замке), взволнованный только что услышанной историей страсти старика Ильского к невесте сына (“Карамазовы, Карамазовы…”). То Александром Николаевичем Радищевым подбегал к окну Реентереи (полгода дали благополучно жить в Тобольске перед отправкой в Илимск и к архивам допустили): не едут ли? Поджидал Александр Николаевич приезда детишек Кати и Павлуши с милой Елизаветой Васильевной Рубановской, сестрой почившей супруги… Здесь же и венчались Александр Николаевич с Екатериной Васильевной… Или ссыльным капитаном Алябьевым с нотами только что сочиненного романса поспешал к дому Елисеевых… Вот такие возникали у меня перемещения… Теперь же, укладывая кирпичи в возводимую впервые надвратную башню на Троицком мысу, я ощущал себя каменщиком подмастерья Гаврилы Тюнина. До меня здесь каменных строений не было. А что было? Было одно дерево. Деревянный девятибашенный Кремль. Деревянная же София о пяти верхах. Кто видел тот Тобольск? Теперь мне требовалось погружение в век семнадцатый. Но в кого – в нем? А хотя бы в того же Крижанича.
Фу-ты! Чур его! Опять Крижанич. Чуть ли не каждый день – Крижанич.
Вчера я брал в библиотеке сорок седьмой том энциклопедии, синей, пятидесятых годов. Искал понадобившуюся статью. Найдя, бессмысленно листал страницы дальше. Наткнулся на раздел “Э”, и первым в нем шло коротенькое разъяснение про эту самую букву “э”. Оказывается, такие авторитеты, как Тредиаковский, Ломоносов, Державин, Крылов, требовали убрать эту букву южнославянского происхождения из русского алфавита. Но победили доводы филолога семнадцатого века Ю. Крижанича (в его труде “Грамматично наказаше об русском йезику”) в пользу “э”. И она русским людям пригодилась. Вернувшись домой, я застал Мишу Швецова, благоухающего одеколоном, столично-тюменского, дипломированного и нынче каникулярного, в сборах на танцы (гуталинил ботинки), и сообщил, что, оказывается, к никчемному Крижаничу уважительно относится государственная БСЭ. “Э-э! – махнул рукой Миша. – Разве только “э” от вашего Крижанича в Тобольске и осталось!”
Как ни странно, в этом мишином уверении был смысл. Из Тобольска Крижанич, получивши царское прощение, уехал в 1676 году. Тобольск горел часто. Но, выпустив из себя Крижанича, через год, в 1677-м, он сгорел страшно, как никогда, именно дотла. Никаких следов пребывания здесь Крижанича не осталось, ни домов, ни бумаг, сочинения свои он забрал с собой. Именно после того пожара и было принято в Москве решение начать в столице Сибири каменное строительство. Нынешний Тобольск – послекрижаничский. Хорват, желавший объединить славян, не Тобольском, естественно, а Москвой, увез отсюда семнадцатый век.
А ведь бывали здесь в ту пору Аввакум, поп Лазарь, тоже знаменитый, Никола Спафарий, митрополит тобольский и сибирский Симеон (впоследствии Корнилий), воеводы всякие деятельные, что же я заклинился на Крижаниче?
А вскоре меня стало пугать чуть ли не маниакальное присутствие себя вблизи Крижанича или ощущение его присутствия вблизи меня. Вот я поднимаюсь на гору Софийским взвозом (любил делать это) в мокрый день и думаю, как же передвигался здесь чистюля и брезгливец Крижанич (его воротило от русской грязи и первое же знакомство его с русскими посланниками в Вене удивило его неряшеством и зловонием их комнат, однако с идеей своей все же двинулся в Москву, чтобы оказаться в Тобольске). Так как же он в непогоду передвигал здесь ноги в глиняной жиже четырехсотметрового лога-подъема? Лишь за шесть лет до его отъезда устроили в Софийском взвозе деревянную лестницу. Или прежде, в морозы, приходили мне мысли: что же в стужу напяливал здесь на голову южный человек? Было известно: немцев он ставил в пример из-за того, что те в жестокие морозы ходят без шуб, “а мы (то есть русские) не можем жить без того, чтобы не закутаться в шубу с темени до пят”. Неужели и здесь ходил оригиналом, без шубы и лисьих шапок? Но мне-то что, осаживал я себя, что мне его шубы и шапки, мне в дурдом пора, заигрался в нашу студенческую забаву, заигрался!
Но даже если бы и заигрался, не было бы никаких
Начнем с того, что Крижаничу, доставленному в Тобольск, было сорок три года.
Далее. Я – неуч и невежда. Конечно, в меня ссыпаны информационные приобретения последовавших за Крижаничем веков, но сущностные его представления о мире и человеке и теперь – куда глубже моих. Крижанич был одним из образованнейших и разумнейших людей Европы. Оставляю в стороне иные культуры, но в культуре европейской он был одним из первых умов, оснащенный при этом знанием и подарками опыта (умница-то он умница, однако он маялся в Тобольске, а невежа, школьный схоласт Симеон Полоцкий, как потом схожий с ним Феофан Прокопович, процветал в столице, получал за услужение осетров и дрова, присутствие же образованного и зоркого человека вблизи других невежд могло вызвать их раздражение, а потому пошагай от нас подальше – на брег Иртыша). В Тобольске в трактате о музыке он написал между прочим и будто без досад: “Я живу теперь в Сибири, у меня нет под руками евангельской истории и поэтому я не смею ничего утверждать с уверенностью”. Я живу теперь в Сибири… И далее следуют обращения к разнообразным текстам и личностям, античным, библейским, средневековым, споры с ними и согласия, а трактат его видится сочинением не компилятивно-просветительским, но самоценным ученым трудом. При этом Крижанич, знаток и духовной, и светской, и гульбищной музыки, был и сам отменным музыкантом и композитором. В Москве Крижаничу, можно сказать полиглоту, предложили занятия языковедческие. И было создано им “Грамматично наказание”. Оно и теперь важно, а Крижанич признан отцом сравнительной славянской филологии. “Что касается до этой грамматики, то пусть последующие трудолюбцы обличат, прибавят и исправят то, что я пропустил”, – сказано им. Философ, политик, филолог, историк (собирал в Тобольске материалы для своей “Истории Сибири”), композитор, картограф, астроном, знаток военного дела (ехидничал по поводу “журавлиного шага” немецких солдат), естествоиспытатель. Теперь бы его назвали ученым энциклопедистом. Универсальное приложение сил и знаний. Все эти слова ко мне не имеют никакого отношения.
Далее. И это как раз очень важно. Меня-то занесло в Сибирь невесомым, забудем о Сергее Александровиче, невесомым перышком. Гулящим человеком. Ну, имелись еще в виду две опасности. А Юрий Крижанич, учившийся в Вене, в Болонье, в Риме, объехавший многие столицы Европы, всюду имевший в приятелях и собеседниках замечательных людей времени, делавший прекрасную карьеру, сам, на свою шею, поперся в дикую Москву, чтобы через полтора года оказаться в Сибири – о таком повороте судьбы он, человек здравого смысла, не мог не выстраивать предположения. Ради чего? Ради своей великой идеи. Идеи всеславянства, то есть единения славян, признавая при этом Русь корнем всего славянства, а русский язык – корнем языков славянских (“Я не могу читать киевских книг, – писал он опасные нынче слова, – без омерзения и тошноты. Только в Великой Руси сохранилась речь, пригодная и естественная нашему языку…”, тут он, хоть и хорват, а рассуждает, как зловредный москаль). Нет, Крижанич нисколько и в мыслях не приукрашивал Россию, он ехал в страну грязи, невежества, где “не умеют письму и счету”, несвободы, воровства, рожденного этой несвободой, дурья, державшего деньги во рту, мерзкого пьянства – в надежде (а может, и полагая себя мессией? Нет, вряд ли) помочь положение дел в стране исправить, а Россию облагородить. Только сытая, свободная, просвещенная Россия, отказавшаяся при этом от желания верховодить братьями, с равной любовью относящаяся ко всем им, к их особенностям и причудам, и могла стать – без насильственного временного сцепления – центром славянской взаимности. То есть осуществить коренную идею Крижанича. И язык русский (“наш”, опять же по Крижаничу), от которого все иные славянские языки (“на них и можно-то говорить лишь о домашних делах) – отродки, богатейший в кладезях своих, но пока “убог, неприятен для уха, искажен, необработан, ко всему недостаточен…”, язык русский требовалось превратить в “совершенное орудие мудрости, чтобы славяне перестали быть немыми на пиру народов”. И в грамматике своей Крижанич попытался создать язык всеобщеславянский на основе русского. В Москве же Крижанич, дабы исправить нравы и привести к идеалу государственное и общественное устройство России, полагал открывать глаза на правду, на истинное положение дел (вышло – обличать) и давал советы. Но на кой хрен нам заезжий обличитель и советчик? Советчика – на мороз! Я же не был способен ни на обличения, ни на советы.
Были и другие, более мелкие отличия меня от Крижанича. Во мне жили страхи. Крижанич представлялся мне натурой бесстрашной (ничего себе, скажут, мелкое отличие!). При этом ни в коем случае не безрассудным. И он умел отстаивать свое достоинство. Я долго терпел выходки Миханчишина и ни разу не дал в морду соседу Чашкину. А Крижанич здесь же в Тобольске замечательным образом осадил Аввакума. Аввакум среди прочих свойств обладал бесцеремонностью. Банальным выйдет мое напоминание о том, какими богатствами одарил Аввакум своей исповедью российскую словесность. Вечный поклон ему от уважающих родной язык. На мой взгляд, он не стал церемониться с приличиями исповедальной прозы (и не думал о приличиях и о прозе), а просто выкрикнул свою жизнь, свою боль и свой гнев выражениями, какие знал. А знал он народную речь. И вот эта бесцеремонность и нестеснение Аввакума одарило нас словесными кладами. Но в быту исполин, вровень с титанами античными, Аввакум проявлял себя самодуром, скандалистом, мелким и злым человеком в отношениях с людьми ему неприятными. В Тобольске судьба свела Аввакума с Крижаничем в день, когда Аввакум из даурской ссылки, вызванный царем, возвращался в Москву в надежде на милости. Крижанич милостей не ждал. Аввакум нагрубил ему, наорал, отказался дать благословение. Крижанич, не уважавший раскольников из-за их невежества и придания смысла зряшным пустякам, ответил на это Аввакуму: “Если не хочешь благословить, благословит Бог, а ты оставайся с Богом”.
То есть я целый перечень различий выводил как бы оберегами от совпадений с Крижаничем. Да многие его взгляды и соображения мне были просто чужды, а то и враждебны. Но враждовать с Крижаничем по причине его временного отсутствия я не стану, скажу лишь, что они мною были неприемлемы. Н. И. Костомаров отмечал, что Крижанич “не был чужд предрассудков, свойственных своему кругу и веку: его увлечения переходят за пределы благоразумия и правды…”.
Здесь для меня “свой круг и век” – не резон. Иные суждения Крижанича остаются ходячими и в нашем веке, и после нас не захромают, но я с ними спорить не буду, до того они для меня нехороши. Или просто не важны…