Будденброки
Шрифт:
– Прости, пожалуйста, что мне приходится вторично вручать тебе эту мазню, – voila! – И Иоганн Будденброк гневным движением перебросил письмо сыну.
Консул поймал бумагу, когда она затрепыхалась на уровне его колен, продолжая смятенным, печальным взором следить за тем, как отец ходит взад и вперед по комнате. Старик схватил длинную палку с гасильником на конце, которая стояла у окна, и быстрыми, сердитыми шажками засеменил в противоположный угол к канделябрам.
– Assez! – говорят тебе. – N'en parlons plus! [37] Точка! Спать пора! En avant! [38]
37
Не
38
Пошли! (фр.)
Огоньки свечей один за другим исчезали, чтобы не вспыхнуть больше, под металлическим колпачком гасильника. В столовой горели лишь только две свечи, когда старик опять обернулся к сыну, которого уже с трудом мог разглядеть в глубине комнаты.
– En bien [39] , что ты стоишь и молчишь? Ты в конце концов обязан говорить!
– Что мне сказать, отец? Я в нерешительности…
– Ты часто бываешь в нерешительности! – гневно выкрикнул старик, сам зная, что это замечание несправедливо, ибо сын и компаньон не раз превосходил его решительностью действий, направленных к их обоюдной выгоде.
39
итак (фр.)
– «Низкое и коварное влияние», – продолжал консул. – Эту фразу нетрудно расшифровать… Вы не знаете, как это меня мучит, отец! И он еще попрекает вас нехристианским поведением!
– Так, значит, эта галиматья запугала тебя, да? – Иоганн Будденброк направился к сыну, сердито волоча за собой гасильник. – Нехристианское поведение! Гм! А по-моему, это благочестивое стяжательство просто смешно. Что вы за народ такой, молодежь, а? Голова набита христианскими и фантастическими бреднями и… идеализмом! Мы, старики, бездушные насмешники… А тут еще Июльская монархия и практические идеалы… Конечно, лучше писать старику отцу глупости и грубости, чем отказаться от нескольких тысяч талеров!.. А как деловой человек он, видите ли, презирает меня! Хорошо же! Но я как деловой человек знаю, что такое faux frais! [40] Faux frais! – повторил он, и по-парижски произнесенное «р» грозно пророкотало в полутьме комнаты. – Этот экзальтированный негодяй, мой сынок, не станет мне преданнее оттого, что я смирюсь и уступлю…
40
непроизводительные расходы (фр.)
– Дорогой отец, ну что мне сказать вам на это? Я не хочу, чтобы он оказался прав, говоря о «влиянии». Как участник в деле я являюсь лицом заинтересованным и именно поэтому не смею настаивать, чтобы вы изменили свое решение, ведь я не менее добрый христианин, чем Готхольд, хотя…
– Хотя?.. По моему разумению, тебе следовало бы продолжить это «хотя», Жан. Как, собственно, обстоит дело? Когда он воспылал страстью к этой своей мамзель Штювинг и стал устраивать мне сцену за сценой, а потом, вопреки моему решительному запрещению, все же совершил этот мезальянс, я написал ему: «Mon tres cher fils [41] , ты женишься на лавке, точка! Я тебя не лишаю наследства, так как не собираюсь устраивать spectacle, но дружбе нашей конец. Бери свои сто тысяч в качестве приданого, вторые сто тысяч я откажу тебе по завещанию – и баста! Ты выделен и больше ни на один шиллинг не рассчитывай». Тогда он смолчал. А теперь ему-то какое дело, что мы провели несколько удачных операций и что ты и твоя сестра получите куда больше денег, а из предназначенного вам капитала куплен дом?
41
любезный сын (фр.)
– Если бы вы захотели понять, отец, перед какой дилеммой я стою! Из соображений нашего семейного блага мне следовало бы посоветовать
Консул тихонько вздохнул, по-прежнему не выпуская из рук спинки стула. Иоганн Будденброк, опираясь на гасильник, пристально вглядывался в тревожный полумрак, стараясь уловить выражение лица сына. Предпоследняя свеча догорела и потухла; только один огарок еще мерцал в глубине комнаты. На шпалерах то там, то здесь выступала светлая фигура со спокойной улыбкой на устах и вновь исчезала.
– Отец, эти отношения с Готхольдом гнетут меня! – негромко сказал консул.
– Вздор, Жан! Сантименты! Что тебя гнетет?
– Отец, нам сегодня было так хорошо всем вместе, это был наш праздник, мы были горды и счастливы сознанием, что многое сделано нами, многое достигнуто. Благодаря нашим общим усилиям наша фирма, наша семья получили признание самых широких кругов, нас уважают… Но, отец, эта злобная вражда с братом, с вашим старшим сыном… Нельзя допустить, чтобы невидимая трещина расколола здание, с божьей помощью воздвигнутое нами… В семье все должны стоять друг за друга, отец, иначе беда постучится в двери.
– Все это бредни, Жан, вздор! Упрямый мальчишка.
Наступило молчание; последний огонек горел все более тускло.
– Что ты делаешь, Жан? – спросил Иоганн Будденброк. – Я тебя больше не вижу.
– Считаю, – коротко отвечал консул. Свеча вспыхнула, и стало видно, как он, выпрямившись, внимательно и пристально, с выражением, в тот вечер ни разу еще не появлявшимся на его лице, смотрел на пляшущий огонек. – С одной стороны, вы даете тридцать три тысячи триста тридцать пять марок Готхольду и пятнадцать тысяч сестре во Франкфурте, в сумме это составит сорок восемь тысяч триста тридцать пять марок. С другой – вы ограничиваетесь тем, что отсылаете двадцать пять тысяч во Франкфурт, и фирма таким образом выгадывает двадцать три тысячи триста тридцать пять. Но это еще не все. Предположим, что Готхольду выплачивается требуемое им возмещение. Это будет нарушением принципа, будет значить, что он был не окончательно выделен, – и тогда после вашей смерти он вправе претендовать на наследство, равное моему и моей сестры; иными словами: фирма должна будет поступиться сотнями тысяч, на что она пойти не может, на что не могу пойти я, в будущем ее единоличный владелец… Нет, папа, – заключил он, делая энергичный жест рукой и еще больше выпрямляясь, – я советую вам не уступать!
– Ну и отлично. Точка! N'en parlons plus! En avant! Спать!
Последний огонек задохся под металлическим колпачком. Отец и сын в полнейшей темноте вышли в ротонду и уже на лестнице пожали друг другу руки.
– Покойной ночи, Жан… Голову выше! А? Все эти неприятности… Встретимся утром, за завтраком!
Консул поднялся к себе наверх, старик ощупью, держась за перила, отправился на антресоли. И большой, крепко запертый дом погрузился во мрак и молчанье. Гордыня, надежды и опасения отошли на покой, а за стенами, на пустынных улицах, лил дождь, и осенний ветер завывал над островерхими крышами.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Два с половиною года спустя, в середине апреля, когда весна не по времени была уже в полном разгаре, свершилось одно событие, заставившее старого Иоганна Будденброка то и дело напевать от радости, а его сына растрогаться до глубины души.
Воскресным утром, в девять часов, консул сидел у окна в маленькой столовой за громоздким коричневым секретером, выпуклая крышка которого благодаря хитроумному механизму была вдвинута внутрь. Перед ним лежал толстый кожаный бювар, набитый бумагами; но он, склонившись над золотообрезной тетрадью в тисненом переплете, усердно что-то вписывал в нее своим тонким, бисерным, торопливым почерком, отрываясь лишь затем, чтобы обмакнуть гусиное перо в массивную металлическую чернильницу.
Оба окна были раскрыты настежь, и из сада, где солнце ласково пригревало первые почки и какие-то две пичужки дерзко перекликались меж собою, веял свежий, чуть пряный весенний ветерок, временами мягко и неслышно шевеливший гардины. На белую скатерть с еще не сметенными хлебными крошками ложились ослепительные лучи солнца, и веселые зайчики суетливо прыгали на позолоте высоких чашек…
Ведущие в спальню двери стояли распахнутыми, и оттуда чуть слышно доносился голос Иоганна Будденброка, мурлыкавшего себе под нос смешную старинную песенку: