Будем кроткими как дети (сборник)
Шрифт:
Но существует, верю я, непреложный чудесный закон в природе — он никогда не дает ребенку убить ребенка. Разве что по несчастливому случаю… Я не попал тогда по его голове — камень легко и, как мне показалось, совсем вяло ударился о загорбок, на котором комом собралась ватная телогрейка мальчишки. Я схватил его за этот ватный ком и, крепко держа, чтоб не сбежал, свободной рукою нашаривал под ногами булыжник — скорее поправить дело, повторить удар.
И вдруг почувствовал, что под рукою свободно, хотя кровавые пальцы крепко сжимали чужую одежду. Оказалось, он мигом скинул телогрейку и, метнувшись в сторону, откатился от меня. Я увидел его, когда, вскинув фонтаны песка пятками, он сразу же отскочил шагов на тридцать. Отшвырнув в сторону телогрейку, я мгновенье рассматривал, растопырив пальцы, залитую алой кровью руку. Затем
Он нацелился бежать в обратную сторону, к поселку. Несся, уже не оглядываясь, напрямик к ближнему бараку. Тяжелый булыжник мешал, я бросил его. Та слепящая, ярая жажда убийства прошла уже, но удивительно — ярость моя стала намного больше. Все во мне ревело от ярости. Я уже определенно не хотел его бить камнем (в какой-то момент представив его разбитую голову, я внутренне содрогнулся), но, ощущая левой стороною лица огромную горячую опухоль и на бегу разглядывая испачканную кровью рубашку и куртку, я завывал от дикого желания мести.
Ненамного опередив меня, он прошмыгнул в барак, застучал ногами по длинному темному коридору. Я вбежал следом и был уже совсем рядом. Он вломился в какую-то дверь, и я, потоптавшись перед нею несколько секунд, — туда же. В первой комнате было пусто, во второй, за перегородкой с проемом без двери, но с занавеской, слышны были его всхлипывания и торопливое бормотанье. Я кинулся туда, но навстречу, вздув занавеску, вынеслось что-то большое, мягкое, крепко обхватило меня сзади за пояс. Я отбился, отскочил в сторону. Женщина испуганными глазами смотрела на меня, широкое лицо ее тряслось. Я опять пригнулся и молча, лишь отфыркиваясь кровью, рванулся к багровому плывущему облаку, в котором притаилась моя бледная, неистовая месть, обещая мне исцеление от ран и утешение в обиде. И почти прорвался было, но женщина снова оттащила меня, пыхтя.
— Беги! — взвизгнула она, снова тесно, под мышками, охватывая меня сзади.
— Теть Рай, д я р ж и его… Я к папаньке! — всхлипывая, взмолился мой враг и выметнулся из комнаты.
А я из последних сил бился, попадая руками во что-то рыхлое, податливое, бесчувственное, в чем безнадежно затухали все мои яростные удары. И только тут я заплакал. Я плакал горько и яростно, видя перед собою беспощадную враждебную силу. Беспощадность эта исходила от белого круглого лица, от вытаращенных глупых глаз, в которых застыли бесконечная темная отчужденность и пугливое отвращение, словно перед собою женщина видела полураздавленного котенка. Ее полная, мягкая шея, высокая грудь, низко открытая над круглым вырезом блузки, и вздрагивающие розовые руки — все существо женщины выражало беспощадную трепетную брезгливость.
Вместе со слезами вырвался из моей груди удушливый кашель. Тягучая пена заклокотала в горле. И, чувствуя, что слабею, я собрал все силы, затаил дыхание, чтобы не кашлять, и пошел головою вперед, на нее. Она резко отшвырнула меня, и я, уже отлетая в сторону, невольно ухватился рукой за вырез блузки — и вмиг оголил женщину до пояса. Она охнула, присела, закрываясь руками. А я, пошатываясь, кашляя, побрел из комнаты.
На крыльце я долго откашливался, прижимаясь лбом к столбику навеса. Потом сошел по ступенькам и направился в сторону реки. Туман сильно загустел, и я чуть было не влетел в воду — она тускло сверкнула уже шагов за десять от меня. Я поплелся вдоль реки, в сторону рыбоконсервной фабрики.
Вдруг увидел я возле самых ног свой белопарусный фрегат. Целый и невредимый, со всем такелажем и свинцовыми якорьками, кораблик весело покачивался на крошечной волне, приткнувшись бушпритом к берегу. Капитан и матросы, подумав, решили не уходить без меня в плавание, но я, охваченный безысходной сумеречной скорбью, прошел мимо, потому что все это оказывалось вздором и я был слишком тяжел для их судна. Корпус его я выточил из бруска, который подарили мне на стройке плотники, я выдолбил стамеской трюмы и покрыл их фанерной палубой. Это была не плоскодонка из-под топора, какие с бумажными парусами пускают по лужам, — нет, это был килевой корабль с упруго закругленными бортами и днищем. И это была не модель для показа под стеклянным колпаком — такие модели я презирал, — я сделал судно для настоящего плавания, с прекрасными ходовыми качествами. Сколько пришлось мне трудиться, чтобы убрать небольшой крен на правый борт, который обнаружился у фрегата при первой пробе
Я подошел к консервной фабрике, пролез сквозь дыру в заборе, оказался возле огромной горы блестящих консервных крышек, перешел по их жестяному гремящему сугробу, оскользаясь ногами, затем попал в дымящие туманным паром ущелья, образовавшиеся между штабелями бочек и ящиков, прошел под желобом, по которому неслась в потоках воды еще живая выловленная рыба, направляясь от пристани к цехам; миновал цехи и наконец оказался возле фабричной кузни. Железная дверь ее была широко распахнута, внутри темной кузницы красным большим цветком светился горн. Я подошел и стал на пороге. Когда глаза мои привыкли к темноте, пахнущей угольным дымом, я увидел, как в углу на длинном ящике сидит мой враг и, все еще рыдливо всхлипывая, ест большой кусок белого хлеба с кетовой икрой. Заметив мое появление, он перестал жевать и минуту внимательно смотрел на меня припухшими от слез глазами. Затем глубоко вздохнул и с равнодушным видом отвернулся.
Ко мне враскачку, загребая огромными сапогами угольную пыль, подошел кузнец, отец моего врага. Кователь железа сам казался откованным, как железная болванка. Папанька мальчишки был в полуистлевшей, грязной рубахе, распахнутой до круглого дырчатого пупка, к которому от груди спускался черный ремешок шерсти.
— Ну, чяво хотел? — со спокойной угрозой спросил он.
Но увидел мое разбитое лицо, на подушке синей опухоли кривой глаз и засохшую и свежую еще юшку, окровавленную одежду — и что-то дрогнуло в его железном лице, искрою промелькнуло в прижмуренных глазах… И, заметив это, я стал ему жаловаться. Он слушал меня, важно выпятив губы и нахмурившись так, что под лохматыми бровями совсем исчезли глаза. Не дослушав меня, он почесал грудь, зевнул, показав розовый язык, и вдруг хмуро уставился на меня.
— Иди-ка ты, пацан, откеля пришел, — сказал он и, отойдя к штабелю длинных полос, загремел железом.
Сын кузнеца жевал хлеб с красной икрой и со спокойным торжеством посматривал на меня. Я погрозил ему кулаком, а затем снова заплакал, не в силах еще поверить тому, что дело закончилось подобным образом. Я глядел сквозь пелену слез на красный, разрастающийся и разлетающийся во все стороны огненными стрелами, светящийся кузнечный горн.
А потом я снова шел по берегу невидимой реки. Туман уже настолько уплотнился, что еле можно было различить песок под ногами. Где-то в море гудел ослепший в тумане пароход, вдали на песчаной косе дрались, тонко верещали чайки, и тихо причмокивала речная вода рядом. И в этом тумане, пристав к самому берегу, возвышался огромный фрегат, уходя мачтами в небо. Белые матросы неподвижно толпились на палубе. Я прошел мимо притихших великанов, стоявших вдоль борта, и поплелся к дому не оглядываясь. Джемс Кук, Лаперуз, Крузенштерн и другие знаменитые водители фрегатов потеряли в этот день одного из своих. Он упал под ударами пиратов и больше не поднялся. Правда, он выжил, одолев все болезни и детские горести, и стал высоким, сильным человеком, и кое-чего добился в жизни, но он уже не носил в груди чего-то главного, непреклонного, что носят в сердце своем великие водители фрегатов.
…Ах, девочка! Вот вырастешь ты и станешь умницей — не верь тогда тем, которые любят повторять, что нет справедливости на земле. Справедливость существует, милая Леночка, только не надо думать, что она обязательно явится в ярких огнях праздника. Чаще всего это небольшой огонь, — например, красный цветок горна, который распускается в полутьме кузницы. Кузнецы куют и куют, отбивая молотками по наковальне, и когда они достаточно накуют железа, тогда, наверное, станут все кроткими как дети…
И сейчас, возможно, где-то в неведомых океанских далях все еще покачиваются на волнах мои кораблики — потемневшие от времени, с безлюдной палубой, с растерзанными парусами и без такелажа, но не потерявшие свои ходовые качества. Те кораблики моего детства, которые я долго, тщательно строил, а потом отправлял по волнам в белый и синий широкий мир — отправлял навсегда, потому что знал и знаю: эта бескорыстная любовь к далекому, пусть и непостижимому, совершенству принесет радость, высокую радость в мой собственный недолговечный и неширокий мир.