Будни хирурга. Человек среди людей
Шрифт:
— Трофимыч! Да как ты тут очутился!
И, скользнув по мне беглым неприязненным взглядом, сел напротив Петра Трофимовича и крикнул официанту:
— Поди-ка сюда, братец!
И когда тот подошёл, показав на наши блюда, сказал:
— Мне то же самое притащите. Да поживее! А сверх того бутыль водки. Пшеничной, разумеется.
Меня поразила бесцеремонность подсевшего к нам багроволицего, я с любопытством поглядывал на Петра Трофимовича, а он бросал на меня виноватые взгляды, словно хотел сказать: «Не обращайте внимания — такой человек».
Выждав удобный момент, представил мне незнакомца:
— Вот вам, Фёдор Григорьевич, известный поэт, мой приятель.
Поэт повернулся ко мне, наклонил
— Мне вас бог послал, Фёдор Григорьевич. Жену надо посмотреть. Занемогла. Не откажите, Фёдор Григорьевич!
— Да, да, конечно. Я — пожалуйста.
Заметил, как покраснел Пётр Трофимович, ниже склонился над тарелкой.
Поэт ещё более оживился. Разлил водку. Поднимая рюмку, сказал:
— Поднимем, братцы! Вздрогнём!
И одним глотком осушил рюмку. Пётр Трофимович тоже выпил и сосредоточенно принялся за еду. Он, видимо, привык к поэту, не удивлялся его развязной речи, я же был огорошен этой демонстративной бесцеремонностью.
Беседы между нами никакой не было. Говорил один поэт. Говорил шумно, уверенный, что каждым словом одаривает нас, как рублём! И речь его была жёсткой, энергичной. Он раздавал характеристики людям, событиям, фактам.
— Вчера Николай новые стихи читал. Дрянь стишата!.. — И к Петру Трофимовичу: — А Николка, божий человек, у вас в любимчиках ходит. Напрасно! Талантишко у него мизер, кот наплакал.
Меня тоже не оставил без внимания:
— У вас, Фёдор Григорьевич, по слухам, затор в медицине: рак не можете одолеть. Учёных тьма, а рачок процветает, потому как леность мысли и круговая порука.
По-моему, оба мы — и я, и Пётр Трофимович — выглядели беспомощно и глупо. Участвовать в разговоре нам было трудно; да, видно, обсуждение или дискуссия и не предполагалась нашим собеседником. Он в свои короткие фразы и вопросы и ответы на них включал одновременно. В другое время я таким собеседником возмутился бы, не стал бы слушать его сентенции, но здесь я чувствовал себя не столько хозяином, сколько гостем, к тому же я ожидал какой-то инициативы со стороны Петра Трофимовича, но он, хоть и несколько смущался за своего приятеля, слушал его равнодушно и даже как будто бы с удовольствием.
Впрочем, мало-помалу и мы втянулись в разговор — ухитрялись по ходу беседы вставлять междометия, а то и по нескольку словечек — поэт воспламенялся от наших слов и говорил ещё горячее.
— А вас, Фёдор Григорьевич, к себе зову. Недуги одолевают. Сплю плохо. С чего бы это?
— Трудно так сразу…
— С вечера засыпаю быстро. Отговорю по телефону вот с ихним братом… — он кивнул на Петра Трофимовича, — с редакторами. И валюсь пластом. А в три часа просыпаюсь. И хоть тресни, глаз не сомкну.
— Телефонные разговоры на ночь, возбуждение… — пытаюсь подать совет, но поэт продолжает:
— А то вот ещё поясница примется. О-о-о!.. Боли адские. Вы бы меня посмотрели.
— Пожалуйста. К вашим услугам.
— У жены моей букет болезней. И не перечтешь…
— Пожалуйста. Посмотрим, пообследуем…
— И тёща нездорова. Мается, бедная…
Поэт перечисляет всех своих родственников, жестами изображает их страдания — и разговор о каждом заканчивает энергичным словечком; при этом об эстетике и деликатности он мало заботится, крутые словечки его напоминают мне какой-то профессиональный жаргон — не то сплавщиков леса в Сибири, не то беглых бродяг; они так же вот одним крепким полубранным словцом умели обрисовать своё положение или давали характеристики людям. Я в конце беседы с поэтом уже не пытался давать советы, не говорил
Но вот мы отобедали и стали прощаться.
Вернувшись в номер, я растворил балкон и стал смотреть на площадь, прилегающую к гостинице. К машине, стоявшей неподалёку от входа в гостиницу, направлялись двое. Без труда узнал в них Петра Трофимовича и поэта. Пётр Трофимович шел прямо, широким, уверенным шагом, а поэт трусил за ним и все говорил, говорил — он то наклонялся к спутнику, то забегал вперёд, заглядывая в лицо Петру Трофимовичу, и тогда походил на сытого, дорого одетого лакея. Он поспешно растворил дверцу машины, а сам забежал с другой стороны, сел за руль. Они уехали, а я ещё долго смотрел им вслед и думал о своих новых знакомых, о Петре Трофимовиче и о его приятеле, имени которого я тут приводить не стану, и не потому, что опасаюсь его неудовольствия, чьей-то молвы, — нет, я слишком его мало знаю, чтобы выносить резкое, отрицательное суждение. А именно такое суждение мне хочется сказать об этом человеке. И разумеется, не по одному только впечатлению от первой встречи.
В тот день, оставшись один в номере, я больше думал о поэте, чем о Петре Трофимовиче, с которым давно хотел познакомиться. Меня поразило явное пренебрежение, с которым оглядывал меня поэт в первые минуты нашей встречи, до тех пор, пока, представляя меня, Пётр Трофимович не назвал мои титулы — академик, директор института… и так далее. Поэт при этих словах преобразился, поднял на меня милостивый взгляд, и в его неспокойных глазах замелькал огонек приязни. Впрочем, он хоть и обращался ко мне с вопросами, но вся его беседа, жесты, поза, особенно когда он заговорил с Петром Трофимовичем, выдавали в нём угодливость, прикрываемую нарочито упрощенными грубоватыми словами. Я, конечно, им не возмущался, я жалел поэта. Льстивую душонку горько видеть и в рядовом человеке, а когда порок этот замечаешь в человеке заметном, становится больно.
Я всегда ценил в человеке независимость характера, умение ни в чем и ни при каких обстоятельствах не уронить чувства собственного достоинства.
А ещё мне нравится в людях простота. Простота, безыскусственность — первые свойства, которые свидетельствуют о красоте человека, его силе. Я недавно прочитал небольшую книжку личного шофёра В.И. Ленина С.К. Гиля «Шесть лет с В.И. Лениным». Одна глава в этой книге так и называется: «Скромный и простой», в ней Гиль пишет:
«Владимир Ильич… никогда и ничем не выделялся из толпы, одевался чрезвычайно скромно, в обращении с сотрудниками и подчинёнными был естественно прост.
Крестьяне-ходоки, приходившие к Ильичу за сотни, даже за тысячи километров, волновавшиеся перед входом в кабинет Ленина, выходили из него ободрёнными, повеселевшими.
— До чего прост, до чего добр! — говорили ходоки. — Вот это человек!
Мне неоднократно приходилось наблюдать, как тихо и незаметно появлялся Владимир Ильич на многолюдных митингах, как скромно пробирался он на сцену или подмостки, хотя уже через минуту тысячи рук восторженно аплодировали ему, узнав, кто этот небольшого роста человек в старомодном пальто и обыкновенной кепке».
В поэте же меня поразило не столько отсутствие скромности и простоты, сколько, повторяю, угодливость.
У меня в тот день были другие дела, требовалось дописать статью в журнал, но я не мог не думать о поразившем меня наблюдении. Казалось бы, чего он мне — встретились и разошлись и никогда больше не увидимся, но нет: мне всё вспоминалась беседа в ресторане, слышался голос поэта.
Позвонил своему старому знакомому литератору, когда-то лечившемуся у меня.
— Ах, так вы познакомились с Карпом! Кто же его не знает!