Будочник-оратор
Шрифт:
Annotation
«Темна была ночь петербургская; хладен ветер осенний. Мелкий дождь рассыпался дробью, фонари чуть мелькали в тумане. Все было тихо по улицам – на башне Думы било двенадцать.
– Кто идет? – вскричал будочник. Ответа не было.
– Кто идет? – закричал он грознее мимоидущей бабе…»
Александр Александрович Бестужев-Марлинский
* * *
notes
1
2
Александр Александрович Бестужев-Марлинский
Будочник-оратор
* * *
Темна была ночь петербургская; хладен ветер осенний. Мелкий дождь рассыпался дробью, фонари чуть мелькали в тумане. Все было тихо по улицам – на башне Думы било двенадцать.
– Кто идет? – вскричал будочник. Ответа не было.
– Кто идет? – закричал он грознее
– Солдат! – отвечала она.
Будочник задумался.
В это время я сидел за письмами и, кончив деловые, принялся было писать к тебе, милый N.N.; но голова моя была пустее «Дамского журнала»; пальцы будто отморожены: ни одной мысли, никакой шутки не мог я выжать из пера, утомленного прозою жизни и очиненного совсем не на дружескую руку. Я бросил его и отворил окошко. Невский проспект, чуть озаренный фонарями, терялся во мраке на обе стороны. Прозаический дождик журчал по мостовой, и глухо звучали потоки его в жестяных трубах. Последняя карета промчалась гремя, и все опять смолкло. Где-где усталый звон шпор и бряканье палаша по тротуару доказывали, что идет кирасир с приказною книгой, или шарканье калош какого-нибудь штатного бостонщика биргерклуба возвещало возврат его домой. Будка стояла прямо под моим окном, и в охриплом голосе будочника узнал я старого знакомца: он каждый торжественный день, разнося повестку об иллюминации, заходил поздравлять меня с праздником, разумеется, в надежде получить на водку. В молодости своей он учился в семинарии и, кажется, не дурно, потому что до сих пор пересыпает рассказы свои латинскими цитатами; но, выгнанный оттуда за пьянство и шалости, попал в солдаты, был произведен в ундера, опять разжалован, и наконец, переходя или, лучше сказать, нисходя по всем степеням своего звания, из пожарной команды стал блюстителем общественного спокойствия. Комическая встреча его с хмельною старухою очень меня забавляла, когда на оклик: «Кто идет?» – она отвечала: «Солдат».
Будочник задумался.
– Солдат? – произнес он сомнительно. – Солдат? – повторил он с укором. – Не солдат ты, а барабанщик бесовского легиона, старая ведьма, прости Господи!
К чести будочника я могу засвидетельствовать, что при этих словах он сделал секирою на молитву и перекрестился. Между тем кумушка уплеталась, как дозволял ей избыток лет и вина. Скоро поворотила она в Морскую – и «скрылась от истории». Она скрылась, но неумышленно произнесенное ею слово взворошило все мысли моего мудреца в броне сермяжной. Он вытащил берестяную тавлинку, дернул за хвостик; крышка щелкнула, и он, классически переминая зеленчак между пальцами, начал нюхать, что называется, с расстановкою, ворча за каждым нюшком: «Солдат? Гм… гм… солдат!!» – так что я по разным ударениям его голоса мог угадать, какие мысли шевелились в стриженой его голове. Однако ж последний раз произнесен был так двоесмысленно и после него молчание длилось так долго… что я еще и теперь в недоумении, приписать ли это многосторонности зерновой идеи, наслаждению ли нюхания, которое в ту минуту могло проникнуть до самого перикраниума, или, наконец, винным парам, на время затмившим его память. Полагаю последнее мнение тем более вероятным, что наконец он вскрикнул «солдат!» так радостно, как будто нашел в кармане давно затерянный пятак. На этот раз роковое слово было вступлением следующей речи:
– Солдат! Боги бессмертные! женщина, слабая женщина дерзает назвать себя воином! Женщина – это подражание человеку или, лучше сказать, человек наизнанку; обреченная природою совершать свой орбит около домашнего очага или детской люльки, нося девять месяцев груз под сердцем и год на груди! Существо, предназначенное только производить, смеет самозванно облечься в высокое звание разрушать себе подобных, звание, требующее крепких сил души и тела, женам недоступных! Странная заносчивость, чудный антитезис! Не потому ли хотят они владеть копьем Марса, что Геркулес прял веретеном у ног Омфалы? Но орлам случается и ниже кур спущаться, говорит Крылов; однако ж курам не подняться наравне с орлами. Не станем пробегать царства, давно исчезнувшие и поднимать из гробов давно истлевшие кости. Знаю, конечно, знаю басенную историю или, лучше сказать, историческую басню об амазонках; слыхал и о деве Орлеанской, и о Гете и Висне-норманнках – но что это доказывает? Они явились как исключения, исчезли как невозможность. Что же касается до новейших героинь, как испанки в Сарагосе, как наши старостихи Василиса, Бабулина и проч., – они действовали в горячке какой-нибудь страсти, и то на краткое время. Знаю, что они могут славно, умно повелевать, да иное дело повиноваться, и я приглашаю всех служак земного шара привести в дисциплину дюжину кумушек! Легче заставить молчать неприятельскую батарею, чем язык женщины, и если бы в женских рядах лопнула граната, начиненная для смеху лентами и бусами, – прощай служба и битва: все передрались бы между собою за стеклярус. Не говорю уже о хранении тайны: каждая наша амазонка готова была бы с часов бежать в цепь неприятельскую, чтоб иметь удовольствие рассказать там, первой, пароль и отзыв, именно потому, что это запрещено. Итак, пусть будут женщины губернаторами мужей губернаторов, пусть юрисконсульты ездят к ним nolens volens[1] на совещание; это водится нередко в свете, как слыхал я от забритых в солдаты слуг, да и сам испытал, будучи квартермистром: бывало, моя капитанша поверяла всю таблицу умножения на щеках моих за недочет какого-нибудь гарнца… Пусть будут они вечно, как всегда были, по словам поэтов, сокрытою виною всех войн, начиная с Троянской осады, при которой многие тысячи вероятных рогоносцев дрались за одного несомненного! Пусть женская подвязка служит наградою храбрости, лишь бы кофта не предводила мундирами. Пусть даже отличаются они в домашней войне, которая ведется от Ноева потопа до петербургского наводнения. Все мужья признаются, что они, не ведя войны, не имеют и мира. Свидетель тому моя покойная половина, не тем будь помянута: бывало, что твоя труба, как раскудахтается!.. Жаль бы мне было ее, если б не любила она чужих мужей и не била своего: окушалась блинов прошлую масленицу да и приказала долго жить, царство ей небесное!
После этого патетического эпизода он приостановился, вздохнул – потом крякнул и, выставя перед собой секиру перпендикулярно, в знак твердости и прямизны, продолжал:
– Одним словом, пусть будут жены стихотворцами, математиками, министрами, явно или под рукой, по праву или на деле – пусть будут, чем хотят, – только не солдатами. Уступаю им пальмы – но лавры принадлежат одним воинам! Не для них создано это прекраснейшее, благороднейшее и первейшее в государстве звание; все другие – средства, – оно есть цель народов… Без войны для чего плодились бы люди? Что бы мы делали в мирное время? Но положив даже (чего Боже меня сохрани), что cedant arma togae[2], что война есть болезнь и что люди созданы жить в мире, – из этого не выведем еще, что женщины способны для строю. Да и как могут быть они полезны войску, когда сам Великий Петр в артикуле своем запретил им на выстрел приближаться к лагерю, чтоб не вносить туда семян раздора и неги! В самом деле, когда подумаешь о терпении и подчиненности нашего солдата – о его бескорыстии, о его храбрости – он защищает отечество снаружи, охраняет его внутри, лезет в огонь очертя голову, – когда вообразишь неутомимость трудов его в походах и осадах, бесстрашие в битвах, – так уму чудно, а сердце радуется. С пудовым ранцем за плечами прыгает он на скалу и на стену, как серна, и с голодным брюхом дерется, как лев, на приступе! Нет для них гор непроходимых, нет крепостей неодолимых. Кто измерит их завоевания, сосчитает подвиги, оценит славу! Кто?
Мой Демосфен, вероятно, истощил бы весь запас тропов и фигур риторических и все общие места, из которых делал он эту окрошку, не исчерпав своего предмета; но шелест шагов заставил прервать речь о венце.
– Кто идет? – затянул он.
– Свой! – отвечал голос. Это был квартальный офицер.
– Все ли тут в порядке? – спросил он.
– Все благополучно! – отвечал будочник, вытянувшись.
– А зачем же у тебя в фонаре вместо четырех светилен горят только две? Отучу я вас воровать казенное масло в кашу.
– Никак нет, ваше благородие, ветром задуло.
– То-то ветром! подливай масла, чтоб не гасло. Кликни сюда подчаска.
Другой будочник вылез из каморки зевая.
– Сведи-ка этого молодца в часть, – сказал ему офицер, указывая на мертво пьяного человека во фризовой шинели, без шляпы, который тащился за ним и никак не мог отыскать своего центра тяжести. При каждом шаге он спотыкался и, меря землю носом или вспоминая невинный возраст младенчества, двигался на четвереньках. – Веди, веди!
Пьяный. Помилуйте, за что-с?
Квартальный офицер. За пьянство и буянство и ночное шатание.
Пьяный. Ни в чем не причинен-с: маковой росинки во рту не было.
Квартальный офицер. Видишь, какая малиновка! Росою питается…
Пьяный. Извольте спросить-с хоть у кума Василья Мат-ве-и-ча-с: был у всенощной… у-у…
Квартальный офицер. Набожный человек, набожный человек! То-то, видно, ты помолиться орлу ломился в кабачные двери?
Пьяный. Вот из-воли-те видеть: кум Василий Мат-веич-с и говорит: «пойдем!»; я-те и сказал: «пойдем!» Пош-ли-с, ан нету. – Пожалуйте табачку-с!
Квартальный офицер. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней!
Пьяный. Вы разве конный-с? У вас, кажется, не конный мундир…
Квартальный офицер. Разглядишь поутру. В сибирку его!
Пьяный. В сибирку-с? Не извольте обижать-с; я сам четырнад-ца-того класса.
Квартальный офицер. Сам? Покажи плакат! покажи плакат, говорю; по какому ты виду шатаешься? А, что, нету? Завтра все разберем. Четырнадцатого класса! Видишь, что выдумал! да, брат, ты лапчатый гусь; ты самозванец, ты сочинитель!..
Пьяный. За мной такого художества не водилось…
Квартальный офицер. Тащи, тащи!
Будочник. Изволь-ка подыматься на задние лапки, господин сочинитель; тебе еще не следует ездить четвернею!