Будущая Ева
Шрифт:
— Ее ведь не назовешь также и доброй? — спросил Эдисон.
— Как может быть она доброй, будучи скудоумной? Добрыми бывают только глупые. О, будь она угрюмой, преступной, чувственной, как римская императрица, — я мог бы понять ее! И тысячу раз предпочел бы именно такой. Но будучи недоброй, она лишена при этом неистовых страстей, рождаемых по крайней мере исступленной гордыней. Добра ли она, спрашиваете вы? Нет, в ней нет и тени той царственной доброты, которая преображает дурнушку в красавицу и проливает волшебный свой бальзам на любую рану!
Нет. Ибо она заурядна во всем решительно: она даже не зла — она добродушна, точно так же, как скорей скуповата, нежели скупа. Не отсутствие ума, но скудость его. Ей свойственно душевное лицемерие тех мелких и сухих, словно осенние листья, натур, которые, в сущности, так же мало заслуживают благодарности за то, что делают для других, как и испытывают
Так что мне не оставалось ничего другого, как с грустью любоваться этими естественными выделениями ее слезных желез.
— Хорошо! — сказал Эдисон. — Но мисс Алисия Клери не может не придерживаться каких-то верований, не так ли?
— Да, — сказал лорд Эвальд, — я долго пытался разобраться в религиозных представлениях этой непостижимой женщины. Она верующая, но это не живительная любовь к некоему Богу Искупителю; она верует лишь потому, что этого требуют приличия, потому, что так полагается в хорошем обществе. Понимаете, уже в одном том, как она держит свой молитвенник, выходя из церкви после воскресной обедни, есть нечто общее (хотя это вещи и несравнимые) с ее манерой говорить мне: «Ведь вы аристократ», — и от того, и от другого становится как-то неловко. Так вот, она верует в некоего бога, весьма цивилизованного и в величии своем соблюдающего меру: рай его населен мучениками, не выходящими за рамки приличий, благоразумными праведниками, степенными святыми, практичными девственницами, благовоспитанными херувимами. Она верует в небеса, но отнюдь не беспредельные, а небольшие, благопристойных размеров! Ее идеалом было бы небо, лишенное высоты, словом, небо приземленное, да и само солнце, должно быть, представляется ей слишком уж витающим в облаках.
Явление смерти весьма ее шокирует; лично ей смерть представляется каким-то необъяснимым нарушением благопристойности: «Это так несовременно», — считает она. Вот вам и весь свод ее верований. И в заключение о том, что более всего меня в ней поражает. Я не могу постичь, как может дивная эта оболочка, эта нечеловечески прекрасная форма прикрывать собой столь плоское благоразумие, такую вульгарность мыслей, такое невыносимо пошлое восприятие Искусства, Религии, Любви, Золота исключительно лишь с их внешней, то есть суетной, иллюзорной стороны; такое умственное убожество, наконец, эту устрашающую узколобость, наподобие той, какой добиваются жители берегов Ориноко, когда зажимают между двумя досками головки новорожденных, дабы обезопасить их на будущее от слишком возвышенных мыслей. Присовокупите ко всем этим чертам еще непререкаемый апломб, и вы получите более или менее ясное представление о мисс Алисии Клери. И вот беспристрастный анализ внутренней сущности этой женщины, — продолжал лорд Эвальд после некоторого молчания, — в конце концов убил в моем сердце чувство радости, которое неизменно рождало во мне лицезрение ее красоты. Теперь, когда я смотрю на нее, когда я слушаю ее голос, мне кажется, что передо мной оскверненный храм, но не мятежные изуверы, не варвары с пылающими факелами надругались над ним — нет, он осквернен корыстным неверием, наглым притворством, лицемерным благочестием, — и кто же оскверняет его? Жрица этого же храма, вероломно предавшаяся кумиру, столь недостойному, что нельзя даже считать это кощунством, столь низменному, что он не заслуживает даже презрительной улыбки; и однако она без устали курит ему фимиам, нудно, елейным тоном излагая мне этот пустопорожний миф.
— Позвольте в заключение задать еще один, последний вопрос, — сказал Эдисон. — Несмотря на это отсутствие душевных вибраций мисс Алисия Клери, как вы, кажется, упомянули, все же происходит из благородного семейства?
При этих словах лорд Эвальд слегка покраснел.
— Я? Не помню, чтобы я говорил что-либо подобное.
— Вы сказали, что мисс Алисия принадлежит к некоей «респектабельной шотландской семье, недавно получившей дворянство».
— Ах, это? Да, в самом деле, — сказал лорд Эвальд, — но ведь это со-всем не одно и то же. Дворянское звание еще не означает благородства. Напротив. В наш век нужно либо уже быть благородным, то есть родиться им, ибо прошли те времена (кто знает, надолго ли), когда благородным можно было стать. Благородное звание ныне в наших странах приобретается кем угодно без всякого труда. И мы полагаем, что такие наобум произведенные прививки сомнительной и уже выдохшейся вакцины, столь часто оборачивающейся ядом в жилах буржуазии этих стран, способны принести один лишь вред духовной субстанции иных все же мало восприимчивых ее отпрысков.
И, погрузившись на мгновение в свои мысли, он с грустной улыбкой тихо добавил:
— Может быть, в этом-то как раз все и дело.
Эдисон как человек гениальный (род людей, чье совершенно особое благородство испокон века вызывает и всегда будет вызывать чувство униженности у всех приверженцев теории всеобщего равенства) ответил на это тоже с улыбкой:
— То, что лошадь не становится породистой оттого, что ее допустили на скаковое поле, доказательств не требует. Однако не могу не заметить вам, что во всех своих рассуждениях об этом предмете вы обнаруживаете полное непонимание того, что три четверти современного человечества сочли бы мисс Алисию Клери идеалом женщины. Какую роскошную жизнь повели бы с такой любовницей миллионы мужчин, будь они богаты, молоды и красивы, как вы!
— А я от этого умираю, — сказал лорд Эвальд тихо, как бы самому себе. — И если воспользоваться вашей аналогией, именно это отличает лошадь чистых кровей от лошадей обыкновенных.
XVIII
Очная ставка
Придавленный свинцовой этой ризой, шептал несчастный: «Больше не могу!»
— О Боже, как отторгнуть эту душу от тела! — вдруг вскричал юноша в страстном порыве, словно уступая наконец долго сдерживаемому отчаянию. — Можно подумать, что Творец намеренно поставил эту женщину на моем пути! Право, не заслужило мое сердце того, чтобы его, словно к позорному столбу, приковали к этому чуду природы! Разве требовал я такой красоты ценою такого унижения? Нет. Я вправе возроптать. Ведь встреться мне простая чистая девушка с добрым сердцем, с личиком, освещенным кроткими любящими глазами, — и я благословлял бы жизнь и не стал бы терзать свой мозг, пытаясь постигнуть ее. Я бы просто любил, любил, как любят все люди. Но эта женщина! Ах, это необоримо! Как смеет она, обладая такой красотой, быть таким убожеством! По какому праву эта несравненно прекрасная форма зажигает в глубинах души моей столь возвышенную любовь, если любовь эта тотчас же оказывается разрушенной! «О, лучше обмани, измени мне, но только существуй! Будь подобна душе твоей формы!» — постоянно молит ее мой взгляд, но она не внемлет, не понимает! Предстаньте себе верующего, которому явился бы Бог и в ответ на восторженное поклонение, на пламенные изъявления веры вдруг шепнул бы: «А меня вовсе и не существует». Такой Бог являл бы собой нечто столь же непостижимое, как эта женщина.
Я не любовник ее, я ее пленник. Отрезвление мое поистине ужасно. Ласки, которые расточало мне это неприветливое существо, были мне горше смерти. Поцелуй ее рождает во мне одно лишь желание — покончить с жизнью. И я уже просто не вижу для себя иного выхода.
Лорд Эвальд на минуту умолк; затем, окончательно овладев собой, продолжал уже прежним, более спокойным тоном.
— Я повез ее путешествовать. Бывает ведь так, что с переходом границы меняется образ мыслей. Сам не знаю, на что я надеялся — может быть, на то, что хоть что-то ее поразит, растревожит, на какое-нибудь сильное впечатление, которое неожиданно ее исцелит. В глубине души я ведь относился к ней как к душевнобольной.
Ну так вот, ни Германия, ни Италия, ни русские степи, ни великолепие Испании, ни молодая Америка — ничто не затронуло, не взволновало это загадочное существо, не вызвало в нем ни тени какого-либо интереса. На шедевры искусства она смотрела ревнивым взглядом: ей казалось, что они хотя бы на мгновение, но все же отвлекают от нее всеобщее внимание и восхищенные взгляды окружающих; она не понимала своей причастности к красоте этих шедевров, не догадывалась, что, показывая их ей, я, как в зеркалах, показывал ей собственное ее отражение.
В Швейцарии я повел ее в Альпы встречать рассвет; стоя перед Монте-Розой, она воскликнула (и улыбка ее была так же прекрасна, как отблеск зари на этой снежной вершине):
— Фу, терпеть не могу гор: они ужасно меня угнетают..
Во Флоренции, осматривая изумительные творения эпохи Льва Десятого, она говорила с легким зевком:
— Да, все это очень любопытно.
В Германии, когда мы слушали Вагнера, она говорила:
— Но ведь здесь невозможно уловить «мотив»! Какая-то дикая музыка!