Бухенвальдский набат
Шрифт:
Много здесь костей поломано. Все строили голыми руками, техники никакой
– лом, лопата, кирка, носилки. Все камни, которыми вымощены плац и улицы, перенесены по-одному. Каждый заключенный после работы нес с собой в лагерь камень. А если его камень казался эсэсовцу недостаточно велик, ему доставалась еще и палка. Срубленные деревья переносили на своих плечах по двадцать-сорок человек. Камни из каменоломни поднимали на вагонетках так же, как и сейчас. Бревна, цемент, землю, кирпич возили на таких же повозках, какие и сейчас разъезжают по лагерю.
Первая зима была страшной, морозы доходили
Генрих оглядывает своих работников, видно, желая убедиться, что его рассказ произвел какое-то впечатление. Никто не поднял головы. Механически снуют руки: к корзинке с бинтами, к столу и снова к корзинке. Механически движутся пальцы: виток, еще виток, еще…
А Генрих продолжает дальше. Он упорно хочет вывести нас из оцепенения.
– Слушайте дальше. Вам надо знать, что здесь было до вас. От центральных ворот идет дорога – Карачовег. «Карачо!» – это по-итальянски «быстро». «Карачо!» – орали эсэсовцы на заключенных, мостивших дорогу. И кто работал там, еще и сейчас помнит, сколько крови, ударов, боли стоило это строительство. Военный завод «Густлов-верке» строился бешеными темпами. Каждый день уносили мертвых с места работы в лагерь…
И опять его внимательно слушают, но молчат…
Так и прошел весь рабочий день. Люди не доверяют друг другу, боятся выдать себя неосторожным словом. Но я все время помню слова Генриха: «познакомишься с хорошими людьми». Значит, здесь случайных людей нет. Значит, надо расшибить это недоверие. В Бухенвальде нельзя жить замкнутым одиночкой. Пропадешь!
На другой день я решаюсь разбить ледок молчания. И в этом мне помогают новый человек в команде Сергей Котов и мой обидчик Жорка…
Я рано пришел в процедурную, прямо после поверки, не заходя на блок. В комнате был один Жорка. Я сел у стола, спиной к нему. Он заговорил сам:
– Простите меня, Иван Иванович. Сам не знаю, как получилось. Мозги затуманились.
Не поворачиваясь к нему, бросаю зло и презрительно:
– Мозги твои не при чем. Чтоб оскорбить человека, ума совсем не надо. Можно избивать и мучить человека и даже находить в этом удовольствие.
– Так ведь это только фашисты…
– Вот ты у них и учишься. Многие тебя, оказывается, знают. Три дня назад, когда здесь ожидали отправки на транспорт, ты за что избил заключенного? За то, что он к печке подошел?
Я уже повернулся к нему и ждал ответа. Жорка мялся с ноги на ногу.
– Тебя здесь держат, чтоб ты мазь втирал чесоточным. А ты брезгуешь, их заставляешь это делать! А кто за тебя полы здесь моет? Тоже чесоточные. А ты подумал, что они приходят сюда после каторжной работы? Впрочем, что с тобой говорить?! Разве до тебя дойдет?!
Мне даже не хотелось говорить с ним, и я снова повернулся к нему спиной. Все-таки он прервал молчание:
– Как же так вы говорите, Иван Иванович – «не дойдет»? Уже дошло. Мне вчера здорово вправили мозги.
– Не знаю, как тебе вправили мозги, но одного ты все-таки не понимаешь: иной раз оскорбление для человека сильнее физической боли. Меня в лагерях часто избивали, но я знал: бьют враги – и ничего другого от них не ждал. А тут от своего пинок получил, да еще от такого молокососа, как ты. Никогда не пойму, как человек может стать таким. Наверное, и не воевал никогда и не знаешь, почем фунт лиха…
– Я воевал, а в Бухенвальд попал за побег из лагеря военнопленных…
Час от часу не легче: не поймешь, что делается с людьми. С отчаянья они, что ли, дуреют? У меня уже стала как-то пропадать к нему злость. Говорю примирительно:
– А вот ты сегодня возьми и расскажи нашей команде, как попал в Бухенвальд, а мы послушаем да посмотрим, чего ты стоишь…
Жорка оживился:
– Ладно, Иван Иванович, я приду, вы позовите, когда надо…
Собралась вся команда.
Снова, как вчера, мы старательно свертываем бинты. Передо мной за столом сидит новенький. Когда я работаю, вижу только пару узких костлявых рук, быстро и ловко расправляющих бинты, я едва успеваю свертывать их в трубочку. Если я поднимаю глаза, мой взгляд упирается в большие очки, за которыми почти не видно маленького тощего лица. За стеклами внимательные, немного грустные глаза. В одно мгновение, когда я задержался взглядом на его лице дольше обычного, глаза за стеклами расцвели лукавинкой, а губы растянулись в широкую добрую улыбку. Вполголоса, чтобы слышал только он, я спросил:
– Вы военнопленный?
Он ответил так же тихо:
– Да. Был политработником.
Заметив мою заинтересованность, вдруг так же тихо произнес:
– Не удивляйся моей откровенности, Иван Иванович, я тебя знаю.
Я все еще осторожен:
– Кто же тебе рассказал обо мне?
– Василий Азаров, наш блоковый и Генрих.
– С Василием Азаровым я действительно знаком, Генрих здесь, а твоего блокового я не знаю…
– Зато он тебя знает и довольно основательно. Наверное через немецких коммунистов. Так что будем знакомы, Иван Иванович. Я – Котов Сергей. Давно хотел с тобой познакомиться и, как видишь, все-таки добился этого.
– Очень рад, что приобрел знакомство еще с одним советским человеком. Так, значит, Василий Азаров говорил обо мне?
Странно у нас началось знакомство с Василием… Сидим мы как-то с Логуновым и Никифоровым на штабеле досок в малом лагере, мирно беседуем. А рядом с нами вертится какой-то заключенный, норовит вступить в разговор. Не нравится он нам: лицо холеное, сам упитанный, крепкий. Совсем не похож на нас – заморышей. Мои приятели не допускают его в разговор, подковыривают, уже готовы и руки в ход пустить. А он ничуть не обижается. Говорит, что всех нас знает. И рассказывает, за что я в Бухенвальд попал, перечисляет, сколько раз Валентин из плена убегал, и о Яшке все правильно говорит. Что такое? Откуда он взялся? Так мы и не стали с ним разговаривать, а он нет-нет да и подойдет к кому-нибудь из нас, спросит что-нибудь.