Булгаков без глянца
Шрифт:
Миша, сколько хватает сил, правит роман, я переписываю. <…>
Звонок Асеева — достал для Миши какое-то кашне, хочет подарить.
Радлов Николай по телефону сказал, что ожидается мороз в 42°!
16 января.
42°! (Утром не то 38, не то 40, потом 42.) <…> Окна обледенели, даже внутренние стекла.
Работа над романом. Возня по телефону с Виленкиным о договоре на «Пушкина» (вопрос о Вересаеве). <…>
Сестра Миши — Елена пришла, читала роман запоем (Мастер и Маргарита).
Пришел Ермолинский в валенках, читал вслух кусочек
Оля прислала, по моей просьбе, из театрального буфета — икру, сыр, конфеты, яблоки.
Вечером — правка романа. <…>
17 января.
42°. За окном какая-то белая пелена, густой дым. <…> Сегодня днем в открытую в кухне форточку влетела синичка. Мы поймали ее, посадили в елисеевскую корзину. Она пьет, ест пшено. Я ее зову Моней, она прислушивается. Говорят, птица приносит счастье в дом. <…>
24 января.
Плохой день. У Миши непрекращающаяся головная боль. Принял четыре усиленных порошка — не помогло. Приступы, тошноты. <…>
Жалуется на сердце. Часов в восемь вышли на улицу, но сразу вернулись — не мог, устал [7; 286–290].
Виталий Яковлевич Виленкин:
С конца января началось резкое ухудшение, которое потом уже грозно нарастало чуть ли не с каждым днем [5; 307].
Сергей Александрович Ермолинский:
Почти до самого последнего дня он беспокоился о своем романе, требовал, чтобы ему прочли то ту, то другую страницу.
Сидя у машинки, Лена читала негромко:
«С ближайшего столба доносилась хриплая бессмысленная песенка. Повешенный на нем Гестас к концу третьего часа казни сошел с ума от мух и солнца и теперь тихо пел что-то про виноград…
Дисмас на втором столбе страдал более двух других, потому что его не одолевало забытье, и он качал головой, часто и мерно, то вправо, то влево, чтобы ухом ударять по плечу.
Счастливее двух других был Иешуа. В первый же час его стали поражать обмороки, а затем он впал в забытье, повесив голову в размотавшейся чалме. Мухи и слепни поэтому совершенно облепили его, так что лицо его исчезло под черной шевелящейся массой. В паху и на животе, и под мышками сидели жирные слепни и сосали желтое обнаженное тело». Оставив чтение, она посмотрела на него.
Он лежал неподвижно, думал. Потом, не повернув головы в ее сторону, попросил:
— Переверни четыре-пять страниц назад. Как там? «Солнце склоняется…»
— Я нашла: «Солнце склоняется, а смерти нет».
— А дальше? Через строчку?
— «Бог! За что гневаешься на него? Пошли ему смерть».
— Да, так, — сказал он. — Я посплю, Лена. Который час?
Это были дни молчаливого и ничем не снимаемого страдания. Слова медленно умирали в нем… Обычные дозы снотворного перестали действовать. И появились длиннющие рецепты, испещренные кабалистическими латинизмами. По этим рецептам, превосходившим все полагающиеся нормы, перестали отпускать лекарства нашим посланцам: яд. Мне пришлось самому пойти в аптеку, чтобы объяснить, в чем дело [8; 107–108].
Елена Сергеевна Булгакова. Из дневника:
<1940>
1 февраля.
Ужасно тяжелый день. «Ты можешь достать у Евгения револьвер?» <…>
5 февраля.
Мне: «Будь мужественной».
6 февраля.
Утром, в 11 часов. «В первый раз за все пять месяцев болезни я счастлив… Лежу… покой, ты со мной… Вот это счастье… Сергей в соседней комнате».
12.40: «Счастье — это лежать долго… в квартире… любимого человека… слышать его голос… вот и все… остальное не нужно…» [7; 291].
Надежда Афанасьевна Земская. Из дневника:
7 февраля <1940>. Андрюша (Андрей Михайлович Земский, муж. — Сост.) сообщает, что Мише снова стало плохо и что необходимо его поскорее повидать.
8/II еду к нему с утра <…>. Встречает меня вопросом, могу ли я дежурить около него, если получу телеграмму. Я: Да, могу. Он: Ну, так жди телеграммы. Сажусь у постели в кресло. Миша: «Ну, давайте веселиться!» <…>
Рассказывает мне историю в ресторане писателей с Олешей и Петровым: «Вдовий орден и скандал!»
Снова разговор о нелюбви к Москве: жэра, шэры, шэлит; московский климат.
Мишу тошнит и рвет.
Когда на минуту мы остаемся одни (все выходят), разговор о револьвере… [9; 86]
Елена Сергеевна Булгакова. Из дневника:
<1940>
15 февраля.
Пишу после длительного перерыва. С 25-го января, по-видимому, начался второй — сильнейший приступ болезни, выразившийся и в усилившихся, не поддающихся тройчатке головных болях, и в новых болях в области живота, и в рвоте и в икоте. Одним словом, припадок сильнее первого. Записывала только историю болезни, а в дневнике ни слова. Вчера позвонил Фадеев с просьбой повидать Мишу, а сегодня пришел. Разговор вел на две темы: о романе и о поездке Миши на юг Италии, для выздоровления.
Сказал, что наведет все справки и через несколько дней позвонит [7; 290].
Сергей Александрович Ермолинский:
Не помню точно, кажется, в конце февраля пришел Фадеев. Вот тут как раз не обошлось без «веселых анекдотов».
Фадеев никогда раньше у Булгаковых не бывал. Он появился, движимый, быть может, лишь формальным желанием проявить заботу и внимание к заболевшему члену Литфонда и Союза советских писателей, о Булгакове он знал лишь по слухам. Я говорю об этом отнюдь не в осуждение Фадееву, у него было чувство нормального долга — что же другое могло быть у него? Он поступил безукоризненно. Но он просидел почти весь вечер и был потрясен. Булгаков с необыкновенной живостью слушал Фадеева, рассказывающего о делах в Союзе и об отдельных писателях. Фадеев говорил доверительно, дружески, вы-де свой в нашей семье. Поймите…