Бумажный герой
Шрифт:
– Почти такой же!
Я стал озираться, не понимая, к кому иль чему относится, если разобрать, довольно странное восклицанье. Поэт глядел на меня в упор, он именно ко мне обратился. Тут, признать, я чуть не ударился в панику. Учитывая мои в последнее время слишком отзывчивые нервы, мне хрен знает что померещилось. Даже не передать словами, – вроде того, что сама поэзия, со всей ее ворожбой, божественным косноязычьем, причастностью горним тайнам удостоверила мою неизменность иль почти точное соответствие чему-то, конечно, не второстепенному. Вопрос: хорошо это или плохо? В ответ я выдавил робко-обыденное:
– Мы с вами знакомы?
– Ну да, – грустно кивнул поэт, – меня-то наверняка не узнать.
Теперь из вежливости мне стоило хотя б сделать вид, что я припомнил его. А ведь – нет, несмотря на свою и так цепкую, а теперь еще обостренную память. Уверенный, что он обознался, я все ж привел
– Вижу, вспомнил, – удовлетворенно произнес поэт. – Очень ты был занятный малец. Словно с рожденья готовый человечек, разумный и чуткий к существованию. (Напомню, что примерно то же говорил и художник.) Признаться, тобой, еще крохой, я поверял свою жизнь.
Выходило, что поэт, может, и не обознался. Я тебе говорил, что один из чудаков моего детства мне уделял особое внимание, о чем-то всегда расспрашивал, секретничал, вызывая, кажется, не то ревность родителей, не то смутное опасение. Не потому ли материнская память его злобновато перепутала с каким-то знакомым стукачом? Но ведь мы оба с ней запомнили шепелявость, а поэт обладал не то что безупречной, а выдающейся дикцией – с истинно поэтическим, чуть гундосым распевом. Впрочем, и тут предположу недобрую замету материнской памяти, – это насчет сифилиса. Лечился, да, но у кого именно? Дед мой был венерологом, а покойная бабушка как раз логопедом. Узнать меня даже через столько лет и впрямь было нетрудно, – годам к трем оформившись как индивидуальность, я и внешне, судя по фотокарточкам, мало переменился. Все вроде б сходилось, однако здравые предположенья с некоторых пор мне почему-то стали казаться сплошь неверными. Да и отдам голову на отсечение, что сидевший предо мной поэт вовсе не тот чудак моего детства, – не знаю почему, но уверен. Все похоже, однако не истинно, именно что не рифма, а созвучье, к тому ж слишком навязчивое, режущий слух ассонанс, – по-моему, так называется. Я в ужасе подумал, что образ гения, должно быть, исподволь меня созидает, притом подтачивая скрепы личности. Тревожно оглядевшись, я с удовлетвореньем обнаружил, что мир, как и раньше, упрям и четок, даже теперь без поэтической зыбки. И поэт вовсе не выглядел призраком, по крайней мере, отбрасывал довольно смачную тень. Взгляд его стал ностальгичен, и я ждал, что сейчас он пустится в воспоминания, которые наверняка подтвердят фиктивность нашего с ним знакомства. Он действительно заговорил:
– Не поверишь, но я б тебя назвал своим учителем жизни (поверю, как ты знаешь, не он первый!). То, что мне далось тяжким трудом вживанья, тебе изначала даровано. (Вовсе не свидетельство нашего с ним знакомства, взгляни на меня – и так понятно.) Я тогда сообразил, что тут не обычная примета детства, а врожденный дар, еще более редкий, чем талант художественный. Действительный талант, как и должно, – настойчивый, но и своевольный. Тебе ведь наверняка известно, что тебя извлекли щипцами из материнской утробы.
Вот это открытие! Теперь вроде б все ясно, очевидная ошибка – трудно предположить, чтоб я упирался и был насильно выхвачен в столь ко мне приветливый мир. Но вот загвоздка: я с детства замечал, что череп у меня вытянутый, да еще чуть сплюснутый по бокам. Вовсе от этого не страдал, – легкий изъян придавал внешности аристократизм, меня отличавший от неродовитых предков. Если он прав, значит, тайна моих ярких мыслей или даже явленья демона не чисто духовная, но отчасти биологическая, – щипцы могли что-то помять в моей голове. Когда я потом расспросил мать, она даже как-то презрительно отрицала мое насильственное изъятие в мир. Мне показалось, чистосердечно, но кто его знает? Может, забыла, потому что хотела забыть, а может, и сама не знала, к примеру, находилась в обмороке, – я плохо себе представляю, как рождаются дети. Но, в любом случае, я не придал этому факту излишнего значенья.
Тем временем поэт смолк, видно, его память тоже была по-своему практичной. Запомнился чуткий к жизни малец без обрамлявших деталей, кроме, разве что, акушерских щипцов, которые он, скорей всего, уже задним числом примыслил. Да и я весь целиком, даже если предположить, что поэт не обознался, давно уж стал для него поэтическим образом, слившись с наверняка многими юными умельцами жизни. Он был, конечно, незаурядным творцом, но по-человечески принадлежал к банальной породе. Такие люди считали себя по жизни беспомощными, даже предполагали некий сговор остального человечества. Ну, или не сговор, – скажем так: им казалось, что всем, кроме них, ведомо некое заветное слово, заклинание, способное укротить своевольство жизни. Притом что у них были свои методы применения к бытию, куда изощренней моих. Конечно, я сужу плоско – как середнячку понять творцов?
У поэта, кажется, иссякла радость встречи с прошлым. Взгляд подернулся дымкой и поскучнел. Наверно, не зная, что сказать, он задал обычный вопрос:
– Как поживаешь, что поделываешь?
Тут бы и мне отделаться пустой вежливостью, а я ляпнул несусветное:
– Ищу гения современности.
Наверно, сказалось все вместе – возбужденье от стихов и близости поэта, бессонная ночь, охота за призраком. Да к тому ж, бессознательно наверняка, хотел удостоверить, что не просто бытую в жизни, а занят значительным делом. Поэт сперва глянул на меня так, словно я произвел неприличный звук, но затем вдруг оживился.
– Гения? – переспросил он, нечто припоминая. – Я тебе просто болтнул, сдуру и по молодости, кстати, только тебе открылся. Вовсе не думал смутить твою душу, закованную в броню с малолетства, притом детски беспамятную. Я, конечно ж, никого иного, как себя, тогда видел гением современности, пусть будущей, ее созидателем. И вовсе не тайным, – казалось, наступит миг, и притекут ко мне люди и грады. Это все, дружок, пустая гордыня. Мы теперь лишены пророческого дара, – лишь разбередим рану, которую не умеем врачевать. Былых гениев не зря почитают. То было сладким утром человечества, теперь – его скучноватая, но солидная зрелость. Их прозренья, отчужденные и обобществленные, стали кирпичиками той стены, что упасает наш мир от слишком пронзительных видений – как от великого зла, так и великого блага. Лишь варвар на нее покусится. Не зря мудрые римляне в гении посвящали посмертно. Гений современности – и звучит жутко. Это живая рана, куда никто не вложит персты, чистое зло, поверь мне. Уж не говорю, что они в укор всем, кто не гений. Подумай, мало ли что повернется в какой-нибудь гениальной башке, и нас вновь пошлют в Освенцим. Или он найдет, чем еще смутить доверчивые души. Возгласит, к примеру: «Бог умер», и Бог действительно умрет, верней, так и не воскреснет. Да явись сейчас гений в своем величье, его б закидали гнилыми помидорами, и поделом ему. В прежних мечтах я был горделив и безбожен, теперь я смиренен.
Ну, не сказал бы, – понося гениальность и гениев, поэт распалился, даже взмахивал руками, будто сам их побивал гнильем. Потом обмяк и устало спросил:
– Тебе-то он зачем? Живи своей безупречной жизнью, плодись, размножайся, облизывай мед с горьковатых листьев. Затем опрокинешься в великое Ничто, где сплетутся нити всех громких и скромных существований.
Дельное предложение. Не скажу, что его речь меня поразила, – он будто говорил по книжке, мною некогда читанной. Что пред моим виденьем все жалкие слова? Должно быть, не он взыскивал гения, а к нему самому издавна приблудился какой-то личный демон невысокого полета. Но вот что важней: ты, друг мой, наверняка решил, что тайна хотя б наполовину раскрыта – поэт, пускай, и не будучи гением, некогда заронил в меня зернышком тот тревожный образ, который к сроку пророс и заколосился. Да вот беда: сейчас уверен, что признанье поэта, что, мол, он мне в детстве навеял гения, я сам же выдумал. Ну, коль не целиком выдумал, то слишком вольно, даже произвольно, перевел его речь на свой нынешний язык, взыскующий горнего. Что ж касается поэта, то он, – неважно, правда ль заронил в меня образ гения, – с годами очевидно иссяк. А истинный гений, выходит, спрятался, чтоб его не закидали гнилыми помидорами? Забавно.
Ты, друг мой, наверняка думаешь, что после секвенции поэта о гении и последовавшего за ней доброго совета, я сразу встал и ушел, – или он тотчас распрощался. Отнюдь, – как раз тут-то у нас обоих и прошла неловкость. Мы с поэтом еще долго болтали, пока бар не закрылся на ночь, верней, говорил он, а я слушал. Он будто отчитывался перед моим детством. Его повесть была изобильна – слава, поездки, встречи с великими, происки завистников, но вот гения там, и верно, недоставало. Расстались мы на том, что я пообещал выпустить за свой счет его собранье сочинений (5 томов, переплет, тиснение, золотой обрез, тираж 3000 экз.), и, как знаешь, не обманул. Таким образом я рассчитался с поэзией (тут и благодарность, и отместка) но