Бунин. Жизнеописание
Шрифт:
Я вспомнил тютчевскую строку о слиянии души с окружающим ее миром. Вспомню и слезы князя Андрея, слушающего пение Наташи и не знающего, отчего ему хочется плакать. У Бунина нет разрешения этой вечной человеческой загадки, да разве и может на нее быть ответ, кроме таких слов, как „где-то“, „что-то“, „откуда-то“, „отчего-то“? — Арсеньев, как Андрей, готов иногда расплакаться от томящего его блаженно-безнадежного недоумения перед этим „отчего-то“ и „когда-то“. Он живет в мире, красота, стройность и цельность которого внушают ему восторг и доверие. Неудачи отдельных существований — даже, вероятно, и его собственного, — не могут ничего в его чувствах изменить. „Все добро зело“, склонен он был бы сказать. Но…
Впрочем, здесь лучше оборвать, лучше поставить точку. Невозможно, не впадая в расплывчатую, постыдную болтовню, объяснить смысл и содержание
851
Вырезка из газеты: РГАЛИ, ф. 44, оп. 2, ед. хр. 146. Статьи Г. В. Адамовича см. также в книге: Адамович Г. Одиночество и свобода. Литературно-критические статьи. СПб.: Logos, 1993.
Отдельные страницы книги Бунина, пишет Адамович, есть «непревзойденный образец словесного мастерства, изобразительности, силы, правды», язык его «волшебный». «Есть, например, в „Жизни Арсеньева“ страница или даже полстраницы, где Бунин рассказывает, как герой его приезжает зимним вечером в захолустный губернский город: этот снег, эта глушь, эти первые слабые звезды, эти молчаливо гуляющие парочки, — все это именно волшебство, иначе не скажешь! Это не описание, а воспроизведение, восстановление. Бунин как будто называет каждое явление окончательным, впервые окончательно найденным, незаменимым именем, и не блеск у него поражает, а соответствие каждого слова предмету и в особенности внутренняя правдивость каждого слова.
Кто у нас так писал? Толстой сам признавал, что ни он, ни Тургенев. Конечно, утверждений категорических в этой области быть не может. Каждый пишет по-своему, и некоторые толстовские страницы тоже ни с какими другими нельзя сравнивать. Но они — в ином духе и роде, к ним не применимо чисто стилистическое мерило… Рядом с бунинскими картинами естественно было бы вспомнить, пожалуй, только Лермонтова, ту его „Тамань“, о которой Бунин никогда не мог говорить без восхищения и волнения» [852] .
852
Адамович Г. Одиночество и свобода. Нью-Йорк, 1955. С. 614–615.
Последняя, пятая книга «Жизни Арсеньева» написана Буниным в 1933 году и опубликована в журнале «Современные записки» (кн. 52, 53). Отдельно была выпущена издательством «Петрополис» в 1939 году. В. Н. Муромцева-Бунина писала:
«Иван Алексеевич издал „Лику“ отдельно только потому, что „Жизнь Арсеньева“ была уже издана, но при первой возможности ввел „Лику“ как пятую книгу в свой роман „Жизнь Арсеньева“» [853] .
Лика, выдуманная Буниным «на основе только некоторой сутипережитого» им в молодости [854] , так захватила его, так покорила воображение, что стала для него живым лицом, «постепенно она начала все больше существовать, — говорил он Кузнецовой, — и вот сегодня во сне я видел ее, уже старую женщину, но с остатками какой-то былой кокетливости в одежде и испытал к ней все те чувства, которые должны были бы быть у меня к женщине, с которой сорок лет назад, в юности, у меня была связь. Мы были с ней в каком-то старинном кафе, может быть итальянском, сначала я обращался к ней на вы, а потом перешел на ты. Она сначала немного смущенно улыбалась… А в общем все это оставило у меня такое грустное и приятное впечатление, что я бы охотно увиделся с нею еще раз…»
853
Бунин И. А. Повести, рассказы, воспоминания. М., 1961. С. 614–615.
854
ЛН. Кн. I.
«Слушая его и глядя на него, — пишет Кузнецова в дневнике 11 февраля 1933 года, — я думала, что и правда относительно существование вещей, лиц и времени. Он так погружен сейчас в восстановление своей юности, что глаза его не видят нас и он часто отвечает на вопросы одним только механическим внешним существом. Он сидит по двенадцать часов в день за своим столом и если не все время пишет, то все время живет где-то там… Глядя на него, я думаю об отшельниках, о мистиках, о йогах — не знаю, как назвать еще — словом, о всех тех, которые живут вызванным ими самими миром» [855] .
855
Грасский дневник. С. 265–266.
Отзывы о «Лике» были в том же тоне, как и о предыдущих частях романа, который оценивался как большое событие в русской литературе. Г. В. Адамович в статье о «Лике» пишет: «Бунин принадлежит к художникам <…> толстовски-гетевского склада, и нигде, кажется, это не чувствуется с такой силой, как в „Лике“. История, рассказанная в ней, печальна. Она скорее должна бы настроить на мысли о бренности, о шаткости всего земного, чем вызвать спокойствие и радостную бодрость. Но, независимо от фабулы, порой даже вопреки ей, в книге столько восхищения бытием, признательности за него, какой-то неутолимой жадности к нему, что не поддаться ее духу невозможно. Лика умерла, люди, с которыми встречался юный Арсеньев, исчезли, но „не говори с тоской: их нет, а с благодарностию: были“. Прелесть бунинского творчества, особенно позднего, теперешнего, в том, что оно вовсе не слепо-восторженно, а как будто соединяет восторг с горечью, с сознанием всего жестокого и страшного, входящего в ткань жизни, и что в его „финальном аккорде“ слышны какие-то дребезжащие, смущающие, очень человеческие отзвуки, не поддающиеся полному преодолению <…>
„Лика“ — повесть о страстном стремлении к любви и о невозможности одной любовью, только любовью, удовлетвориться. В этом смысле книга эта очень мужская, родственная тому, что отражено в размолвке Вронского с Анной Карениной: Вронский ведь любит Анну, а заставляет ее страдать только потому, что для него жизнь не исчерпывается любовью, как хотела бы Анна. У Бунина Арсеньев перед Ликой виноват, пожалуй, больше. Арсеньев эгоистичен и мало внимателен к любящей его женщине, и кое в чем ее обида основательна. Лика не случайно в прощальном письме желает ему быть счастливым „в новой, уже совсем свободной жизни“. Она чувствует, что свобода ему нужна, по меньшей мере, так же, как ее любовь <…>
Арсеньев путешествует по России (нрзб. одно слово. — А. Б.) то, что он видит в своих странствованиях, передано не „хорошо“ или „удачно“; это передано волшебно. Дело не в стиле, не в блестяще подобранных эпитетах, а в каком-то таком погружении в раскрывающийся перед нами мир, которое неожиданно придает безупречному реализму сказочные, призрачные черты. Приезд в Витебск — волшебен, нельзя иначе сказать: волшебны эти молодые евреи, тихо гуляющие по снежным улицам, и дальше костел с сумрачным многоцветным окном. Нелегко было бы объяснить, почему, но, если кто-нибудь скажет, что это „описание“, следовало бы возмутиться, как возмутился Арсеньев на слова Лики!
А страница о Полоцке, с противопоставлением двух его обликов, выдуманного и действительного! Кстати, для меня эта страница была своего рода ключом к одной из сторон бунинского творчества, к его чувству древней Руси. Давно, кажется, еще до войны, напечатал он в одном из своих сборников длинные стихи о князе Всеславе, стихи, поразившие меня чем-то непостижимо русским, без фальши, без коньков и петушков, унылым, широким, восстанавливающим историю, как сон»:
Что ж теперь, дорогами глухими, Воровскими в Полоцк убежав, Что теперь, вдали от мира, в схиме, Вспоминает темный князь Всеслав? Только звон твой утренний, София, Только голос Киева! — Долга Ночь зимою в Полоцке… Другие Избы в нем, и церкви, и снега…