Бунт на корабле или повесть о давнем лете
Шрифт:
— Да, мы не драпали. О нет! Это не в наших правилах. Но я не хотела бы говорить тебе неправду. И нам было тоже жутко, когда в этом огромном доме остались одни мы — три женщины: я с мамой и Зина. Ты её, наверно, не помнишь, она служила домработницей у Шнурковых, и они, удирая, оставили её беречь вещи. Видишь ли, для неё не нашлось места в грузовике…
— Но я хотела тебе рассказать о Зине. Ты себе только представь: когда Шнурковы вернулись, то есть через два с лишним года, в буфете они нашли совершенно нетронутыми банки с вареньем. Даже Шнурковы были
— Но Зина голодала! — И бабушка поднимает голос. — Мы-то знаем, как ей приходилось: она болела, работала через силу, опухала от голода, и всё-таки взять чужое, что ей не принадлежит, — это было бы слишком мерзко… Вот какие бывают случаи, — задумчиво договаривает бабушка и вдруг, будто вспомнив о чём-то, быстро спрашивает: — Ну, а ты? Как бы поступил ты на месте Зины?
— Не знаю… Я, может быть, съел бы, — отвечал я то, что думал, пойманный врасплох. — Я не знаю… Конечно, съел бы! Она же голодала! Или, может быть, она не знала о варенье?
— Ах, голодала? Не знала? Это разве оправдание? Что ж, до известной степени — да. И, возможно, съешь она это варенье, я бы не упрекнула её, но ведь тогда, — ты подумай! — тогда уже нельзя было бы рассказать этот замечательный случай. Его бы просто не было!
Вот так и бывает: казалось бы, все люди одинаковы, да вдруг про кого-то открывается из простого поступка история для примера, для подражания… Ты меня понимаешь? — И бабушка снова напускается на меня: — Но как это ты мог сказать, что съел бы! Это недопустимо… Нет, нет, ты должен мне обещать, дать честное слово…
— Так я же тогда маленький был! И у нас всё равно нету никакого варенья… А хорошо бы! Вишнёвое! Я никогда ещё не ел!
— Не смей так думать! И не смейся! — сердится бабушка.
— Я что-то возражаю ей, и мы спорим, даже кричим. Она мне:
— Ты слабый, безвольный человек. Берегись! А я ей:
— Ничего подобного, я не слабый, но варенье бы съел! А вот и мама пришла с работы.
Стоит в дверях, в пальто, весело смотрит на нас. И когда мы, увидев её, умолкаем, она насмешливо спрашивает:
— Ну? «Швед, русский — рубит, колет, режет»? Ораторы! Я объявляю антракт, и позвольте поинтересоваться… Сделал ли господин Икс уроки? И не сможет ли госпожа Игрек покормить ужином рабочего человека, которому сегодня не удалось пообедать?
Мы ужинаем. За окном потихоньку темнеет.
Мы пьём чай, и, оказывается, у нас где-то было припрятано немножко повидла…
У бабушки в нашей комнате есть свои тайные закутки, клады и склады. Я всегда запоздало и с досадой понимаю, что она в деле прятанья гораздо изобретательнее, чем я в деле нахождения и отыскания… Вот теперь баночка с повидлом появилась из ящика, где лежат мои старые игрушки, которыми я играл, когда был маленький, и, конечно же, у меня ума не хватило туда заглянуть… А бабушка смеётся. Она довольна своей хитростью и говорит:
— Вот видишь? Съел бы раньше, так не было бы сладкого теперь. Кто прав?
Мама улыбается, глядя на нас, но ей совсем не так весело, как бабушке. Я знаю, маму угнетает вечное наше безденежье. Ей совестно и не по себе от бабушкиных немного хвастливых рассказов про мелкие ухищрения с продуктами, которые она гордо именует экономией. А всё-то дело в початой банке с повидлом. Вот почему так грустно улыбается моя мама. А бабушка… Но ведь бабушка у нас такая старенькая и так любит настоять на своём… Пусть! Я молча соглашаюсь с ней. Но молча — этак ей не годится. И она снова задорно спрашивает:
— Ну? Кто же прав?
— Ба, да ведь если съедим сегодня, то завтра всё равно опять не будет! А если никогда ничего не есть, тогда…
— Вы петухи! — говорит мама. — Два петуха — пара!
— Нет, — возражает бабушка, — он, я убеждена, спорит со мной только из духа противоречия. А на самом деле он (я ему тут про Зину рассказывала), я уверена, что он целиком на стороне этого честного человека.
— Конечно! Ещё бы, — говорю я. — Шнурков же гад!
— Э, это плохое слово. Так нельзя говорить…
— Спать! — командует мама. — Спать, спать, спать!..Ещё некоторое время мы переговариваемся, уже лёжа в постелях. Я никогда не успеваю заметить миг, когда кончается явь и начинается сон. Сколько раз собирался сам подкараулить себя, и ничего не получается. Зина, Шнурков… мешаются в голове слова, потом я думаю: «А куда же она теперь спрятала эту банку с повидлом? Там ведь ещё осталось! Я не возьму, не трону, а только бы хоть разок найти!» И… назавтра я опять понимаю, что снова вчера прозевал миг: уснул и не заметил как. А снились мне воздушный шар, какая-то землянка в лесу, немцы, и я от них отстреливаюсь, лёжа за пулемётом…
3
Несчастное это кривое слово у меня по животу: «Антон Та.». И виден я издали словно яркий, пронзительный железнодорожный сигнал. «Антон Та.» — вот так слово!
И однажды ночью я выгрыз его зубами.
…Ночью…
Я дождался, пока заснёт Шурик — мой сосед, потом укрылся с головой и давай тогда кусать нитки, как выгрызает собака шерсть кругом раны. Было мне жаль самого себя, и слёзы лились у меня из глаз, совсем как у нашей бабушки… Впрочем, нет, не совсем как у неё. Она-то сама обычно не ведала, что плачет… Сидит, бывало, или дремлет, или читает, а слёзы текут. Выскользнет капелька из-под ресницы, сверкнёт и — юрк! — покатилась по щеке, по морщинке, как по извилистому сухому руслу ручья. Потом сорвётся светлой искоркой и падает в чёрный подол юбки…
Я ей всегда:
— Бабушка, ты плачешь?
Но она и знать не знает, что плачет. Дремала она и от моего крика опомнилась. Вскинула голову, улыбается и говорит, меня утешая:
— Нет, дурачок, не плачу, а это старая я уже. Вот хотела тебе что-то сказать и забыла! А, вспомнила. На, возьми себе на всякий там случай — десять рублей это. Вдруг да понадобятся в лагере, а мы с мамой далеко… Возьми!
И мама тут же словечко вставила, подняв глаза от шитья.
Это всё тогда и было, когда они меня собирали в дорогу.