Бунт на корабле или повесть о давнем лете
Шрифт:
Умываться — бегом — хорошо!
Постели стелить — раз, два, хлоп кулаком по подушке! И вниз — три, четыре, по лесенке — хорошо!
Строиться на завтрак — бегом — ещё лучше! А после завтрака, может быть, Гера мячик даст…
Я так и взвинтился тогда, предвкушая футбол. Шепчу им, кто за нашим столом сидит:
— Ребя, давай у Геры мячик попросим! Третий-первый уже тренируется, и всю форму им выдали…
— Просил один такой…
— А чего ему не дать — даст!
— Даст, как же… Сютькин всё первое звено записал на зарядке за то, что остановились и гоготали…
— А
— Всё равно давай попросим, ребя! Может, даст… И Гера дал-таки мячик. Даже два. Велел Сютькину выдать нам из кладовки. Только новый они с Витькой-горнистом себе забрали, а нам — старый. А в нём камера проколота возле соска, и едва надуешь, стукнешь раза три — спускает, и надувай снова, а не то он, как тряпка, летает…
Но мы и такому мячу обрадовались, я же — особенно, потому что у нас во дворе вообще никакого мяча не было. Мы консервную банку гоняли. Это ведь всё давно происходило, и мячик в ту пору — целое событие.
10
Но я обещал рассказать о медосмотре. Рассказываю.
Там, на этом медосмотре, в пустом клубе нам всем велели построиться в коридоре гуськом и, главное, «не орать!».
А мы — человек, наверное… даже не знаю сколько, но много нас было, и сплошь одни мальчишки, — столпились в этом коридоре и… орём. Девочек собрали на втором этаже. Происходило всё это в каком-то клубе, и на той двери, куда нам предстояло «без шума и без дурацкой возни» входить по двое на комиссию, на этой двери лукаво помалкивала стеклянная табличка:
СТУДИЯ ЩИПКОВЫХ ИНСТРУМЕНТОВ.
Щипковых?
Все, конечно, это прочитывали — и гы-гы-гы, хы-хы-хы!
Всякий тут острил как мог, притворялся испуганным и подталкивал к двери другого:
— Иди, иди, чего забоялся!
— Эй ты, как тебя сейчас схватит докторша щипковым инструментом прямо за живот, вот заорёшь-то!
— Иди!
— Сам лучше иди!
— Она его клещами!
Так острили перед этой дверью все до единого. Тут гомон стоял, как в бане, как на птичьем базаре. Были тут водоворот и бесконечная потасовка. Кто-то кого-то тузил, толкал… Ещё кто-то сам понарошку падал, а кому-то ставили сзади подножку, валили навзничь. И вот уже на полу двое, а сверху летит на них третий, отбиваясь ещё от двоих, которых тоже валят в общую кучу, куда теперь некоторые сами нарочно кидаются, делая вид, будто и их пихнули. Куча мала!
— Эй вы, дети! Да тише же! Невозможно работать!
С этими словами, но, впрочем, с улыбкой вылетал время от времени из дверей человек в спортивном костюме, с жестяным рупором в руках, похожим на большую воронку для керосина. Он кричал в эту воронку, в узкий её конец, а широкий надевал с размаху кому-нибудь на голову и тащил пойманного к себе. А свободной рукой он вытягивал за ногу из кучи ещё какого-нибудь мальчишку и уводил их, и того и другого, с собой в студию, а перед затворившейся дверью снова воцарялась бесноватая толкотня.
Этот физрук почему-то так и не поехал с нами в лагерь, один рупор его с нами поехал. Впрочем, рупор — казённое имущество, и сначала я видел его у старшей вожатой. Она несла его за ручку, как кувшин. В другой раз появился с ним в дверях медкомиссии, чтобы утихомирить нас, сам начальник лагеря — высокий и весёлый человек, которого, я уже слышал, звали Партизан и Нога…
Когда мы уже отъезжали, он сел в наш автобус, рупор поставил на пол, раструбом вниз, сверху примостил какую-то папку и сел. И, едва машина тронулась, качнуло, я начальник чуть не упал, успев ухватиться руками за стойку.
Это было смешно, и сам начальник улыбнулся, но я тут заметил, что одна нога у него не своя, не живая, а металлическая. Я встал и уступил ему место, тут же услыхав от соседа:
— Во, выскочка-то!
Только начальник сесть не захотел:
— Вы дети, вы и сидите.
Он и в самом деле принялся устраиваться на ступеньках машины.
Странно это! И я вспомнил, как удивляется всегда моя мама, если видит, как в трамвае или в метро взрослые старательно, а иногда даже и со скандалом, пропихивают на свободные места своих детей — вовсе не таких уж маленьких, не детскисадных, а вполне школьников.
«Зачем это? Ведь наоборот же! Мальчику должно быть очень неловко сидеть, когда перед ним стоит взрослый человек…»
Так думал я, а сосед мой, Сютькин, думал иначе. Он тут же сунулся на моё место, к окошку. Получилось, что это я ему место уступил. Как бы не так!
И я его — за рукав!
А он мне:
— Чего тебе надо? Ты же сам слез! А я ему:
— Ничего особенного, только ты уйди с моего места. Понял?
— А ты его купил, что ли?
Тут я стал Сютькина тянуть. Он упирался. И мы с ним почти что подрались, да в последний миг нас растащили в стороны две очень большие и сильные руки…
— Поцапались уже? Успели-таки, петухи индейские, — сказал весёлый голос. Руки развели и водворили нас по местам: меня к окошку, а Сютькина с краю, рядом со мной.
Если бы к Ноге не подлизался, — сказал мне шёпотом Сютькин, — я бы тебе дал ума! Погоди, ещё встретимся на узкой дорожке. Я с тебя фотографию снял: навек!
— Посмотрим ещё! — отвечал я рассеянно, потому что теперь мне хотелось смотреть и смотреть на этого человека, которого все они звали Ногой и Партизаном и знали, видно, давно, а я увидел его только теперь, и он мне сразу понравился, потому что ясно с первого взгляда — добрый.
11
Живая нога была у начальника только одна, и он ловко двигался на алюминиевом протезе, который потом, в лагере, часто отстёгивал прямо вместе с башмаком и шагал по всей территории на здоровой ноге с помощью костыля или палки или вообще просто так.
Отстегнет протез где попало, бывало, прямо там, где он ему надоедал, бросит и поскакал прочь. А потом нередко даже и позабудет, где оставил, и просит того, кто из ребят попадётся ему на глаза в эту минуту:
— Эй, паренёк! Сбегай, а? Поищи и принеси, будь другом! А то, понимаешь ли, — объяснял он, — беспорядок ведь получается. Одна нога здесь, другая там… А где там — неизвестно. Что смеёшься, а? Что же ты перестал смеяться-то? Испугался? Зря. Я же шучу с тобой, понимаешь? Видишь, и сам смеюсь… Ну, беги ищи, а я тут тебя подожду…