Бунт на корабле или повесть о давнем лете
Шрифт:
— Он умный мальчик и скучать не будет. А мы, пока его нету, мы немного денег подкопим и, может быть, ремонт сделаем. Ну, хоть потолок побелим и обои новые наклеим. Мы с бабушкой уже говорили об этом…
Говорили? Ага… И тут только я догадался: ремонт… денег подкопят… Я знаю: будут обе сидеть на хлебе с чаем. Каждый кусок сахару бабушка поколет щипчиками на четыре, потом на восемь сахарков…
Знаю. Так уже было. Я помню, у бабушки года два тому назад украли из большой сумки маленькую. На Палашевском рынке было это. Вернулась она, села на стул, как была, в пальто, в смешной
Руки на столе, на руки уронила голову и громко заплакала. В маленькой той сумочке были все наши карточки на месяц, который едва начинался, и мамина зарплата, и… Бедная бабушка, я помню, она так потерялась, так притихла и так состарилась в тот месяц, и такой чувствовала себя виноватой, что мы с мамой совсем перепугались и даже уговорились нарочно задавать почаще разные вопросы, чтобы она отвечала нам и отвлекалась хоть немного…
И теперь они станут жить впроголодь. Меня для этого в лагерь, а сами… Но тут я вспомнил, с какой тоской мама озирается иногда в нашей комнате, говорит, что ей стыдно позвать кого-нибудь в гости… Нет-нет, конечно же, я поеду, и на обе смены, и буду там есть все добавки, и вернусь такой толстый, что они меня не узнают!
…То был поздний вечер накануне моего отъезда. Они сидели за столом и перебирали, метили, чинили мои ветхие вещи, а меня напоили чаем и отправили за ширму в постель — поздно уже было, а наутро рано вставать, чтобы поспеть к автобусу, который увезёт меня в лагерь.
В первый раз я уеду из дома! Но я и виду не подавал, что мне страшновато оказаться где-то там, не с ними… Помалкивал я, но они как-то сами догадались. Впрочем, я-то ведь был не взрослый ещё и поэтому не знал, что уезжать — это вообще всем грустно, особенно же когда в первый раз. Вот и говорили они мне:
— Ничего! Там много ребят, все твои сверстники. Будет очень весело, интересно, и ты поправишься, а то смотреть страшно, какой ты худой и маленький…
Это-то правда: рос я тогда плохо, и сам очень огорчался.
И вот я выгрыз, я зубами повыдергал нитки моего кривого клейма, так потешавшего всех с первого дня, когда появился в лагере.
Вообще есть мальчишки, и везде они такие встречаются, кому даже нравится изображать клоунов. Любой ценой хочется им быть в центре общего внимания. Они даже с удовольствием всех потешают, ничуть этого не стыдятся, и за то все их хвалят… Но я-то не был кривлякой и любил быть один. Однако вышло наоборот — меня знали все. Нечаянно я угодил в посмешище, и уже не выбраться мне… Даже малыши меня сначала дразнили. У них целая игра такая получилась — искать меня повсюду. Они просто охотились за мной. Выслеживали, подкрадывались и кидались целой оравой, крича, как грачи:
— Вот он, здесь! Поймали!
А чуть я погоню их от себя, так они — к большим, жаловаться. А те сразу:
— Ты что, Антонта, с маленькими сладил?
Смотри, он малышей лупит!
— Дождётся! Получит за это!
И… и получалась если не драка, то всё-таки потасовка. Вот!
Куда бы я ни забрался, даже в овраге малыши меня с радостью находили и потом бежали за мной как за диковинкой, как побежали бы за собакой или за козой. Просто так. И до упаду смеялись они неизвестно чему, глядя на меня. Как смеялись бы они, стань при них собака чесать лапой у себя за ухом или побеги она от них трусцой прочь — ещё смешнее!
А что смешного-то, спрашивается?
Но такая уж у них получилась игра, и эта игра всем им нравилась. Так с какой же стати им её бросать? Потому, что мне обидно? Вот ещё нежности! Пусть лучше и я с ними играю, тогда и не будет мне обидно.
При виде меня и взрослые теперь улыбались и перемигивались — смотрите, мол, такой маленький и такой гордец! А там, где не было насмешки, так я сам её стал выдумывать, потому что уже привык ожидать подвоха и каверзы и…
Словом, я отчаялся наконец и сдался в ту ночь. «Не будет надписи — не станут дразнить!» — так я думал и ошибался.
4
Наглотавшись невкусных ниток, я вдоволь наплакался потихоньку под одеялом и, утомившись, уснул с надеждой на завтра, когда никто уже не сможет дразнить меня так нахально, вслух и ко всеобщей потехе, как это делает всегда, например, Витька-горнист. Он остановит меня среди Дороги и давай громко читать мой живот, словно самоходную вывеску или бродячую стенную газету. «Антон Та., 12 лет. Не трогать — кусается!» — гнусаво декламирует Витька. А все так и покатываются, а я, я иду мимо…
Но теперь всё, конец! Больше не будет вывески. А «кусается», так это я действительно как куснул одного, так сразу он отскочил! А то сначала навалился ни с того ни с сего, схватил меня и орёт всем, кто там был:
— Вот его сейчас положу на обе лопатки!
Зачем это меня «класть», если я с ним и не собирался бороться? Если он, заранее известно, сильней меня в два раза. Из первого отряда он! Ещё бы, такой лоб здоровый — и не положит!
Сам подскочил, когда я и не ожидал, схватил и орёт ещё:
— Что, поборемся? Кто — кого?
Ну, и повалил, конечно, и ещё давай сверху давить на меня. А я его тогда как тяпну зубами, а он как заорёт и сразу отскочил…
— Что, — я ему тогда говорю, — получил? Чего ж ты теперь не смеёшься? Когда меня валить, так смешно, да? Лучше не лезь больше, а то я вообще могу ухо откусить…
— И съешь? — спросил кто-то с восхищением.
— Надо мне очень! Откушу и выплюну, пусть подбирает, — ответил я и пошёл прочь с победой.
И вот теперь, завтра, уже больше никто и никогда не крикнет мне, не обзовёт. Не будет Антонты! Так думал я ночью.
Но утром, утром выяснилось, что зря я всё это, оказывается. И нитки жевал, и плакал, и надеялся — всё напрасно.
Такие, видно, на мою беду, попались бабушке скверные нитки, что полиняли они и уже на веки вечные перешла и въелась в материю чёрная краска с буковок моей клички — «Антон Та., 12 лет».
А я и думать-то об этом не думал — уверен был, что теперь всё хорошо.
Вдобавок к прочему, наплакавшись ночью, я проспал и не услышал в то утро горна. Витька-горнист подобрался ко мне и продудел в самое ухо: та-та-та, та-та!