Бунт на корабле или повесть о давнем лете
Шрифт:
— Ты можешь уйти с линейки. На три дня ты не пионер!
— Гляди, сейчас слёзы закапают, — зашептал кто-то боку.
— Не бойся, сам вперёд заревёшь, — шепнул я в ту сторону.
— А на зарядку ему ходить? — спросил Сютькин.
— Как захочет, — ответила мама Карла.
И я думаю, что многие мне тут позавидовали. Но думал я тогда не об этом, а о другом. И сказал им, наверх, в темноту:
— Значит, даже честному моему слову никто не верит?
— Какой упрямый! — с досадой ответила мама Карла. — Вот за это тебя и наказывают. Почему не хочешь ошибки
— Так ведь я же не виноват! — крикнул я отчаянно. — Или я не виноват, или все виноваты, как я, одинаково…
А кто-то в белой, как привидения, толпе поварих, тоже явившихся на это зрелище, как в кино или на концерты нашей самодеятельности, — кто-то там вздохнул громко и, ни к кому в отдельности не обращаясь, произнёс вполголоса:
— Ох ты, душа невезучая… Маленький совсем ещё, а упорный.
Все это услышали, и стало на линейке тихо-претихо. Только доносился отовсюду размеренный шелест. Это ребята чесались от комаров. Почти разом двести ног тёрлись о другие двести. И то там, то сям раздавались будто выстрелы или пощёчины. Это во тьме ребята лупили себя по плечам, по ногам и по шеям, да ещё потом многие плевали себе на ладони и мазали слюнями вздувающиеся волдыри…
— Нет, я не упрямый, — сказал я во тьму, уже из одного только упрямства, понимая, что всё кончено и я ничего не добьюсь, — я за справедливость, а вы все на одного!
Мне уже не ответили.
Линейка подходила к концу. Что-то стали говорить о дежурных. Потом что-то говорил Гера. И тогда, как по команде, хлопанье и шлёпанье послышалось наперебой отовсюду. Кажется, один я, не обращая внимания на укусы, стоял, вытянувшись в струнку, и не желал уходить, безнадёжно затягивая всю церемонию. Но плакать не плакал.
Я требовал справедливости, не понимая, что наказывают меня, во-первых, за то, что упорствую и не сдаюсь. А во-вторых, для примера, чтобы другим на этом моём примере стало бы неповадно так поступать.
Ну, посудите сами, разве можно допустить такое, чтобы взрослые были неправы, а прав какой-то мальчик? Тем более, что ведь и прав-то я был не во всём! Ведь драться-то я действительно дрался, и вожатому я нагрубил, только дело было совсем не в этом, а им почему-то не хотелось разбираться, и они мне не верили на слово.
— Какое вы имеете право мне не верить? — крикнул я им. — Если я говорю, значит, правда. Я же не врун!
26
— Уходи, Табаков, с линейки! — велела мама Карла, и голос её заметно дрогнул.
Это, верно, цапнул её за меня в отместку какой-то комарик. Но и меня они тоже здорово искусали.
И, посрамлённый, усталый от поражения, которое только что потерпел при всех, я поплёлся прочь. Даже не оглянулся, когда услыхал, что на флаг вызывают моих Галю и Валю вместе, потому что они, оказывается, хорошо дежурили по столовой в тот злополучный день, когда случилась в нашем отряде битва на подушках.
Я остался один. И никто не был мне нужен в тот вечер. Спать не хотелось, но здорово кусались комары, и мысль о ночёвке в шалаше пришлось оставить. Я отправился в палату, сел на койку и стал глядеть в окно, на луну. Потом я услышал, как возвращается с линейки наш отряд — они пели мою любимую, которую от меня и узнали. И я запел её, но не с ними вместе, а отдельно. Они — там, а я — тут. И они — громко, а я — тихонечко, почти про себя:
И только что землю роднуюЗавидит во мраке ночном,Опять его сердце трепещетИ очи пылают огнём.Я прилёг, пел лёжа, ждал Шурика и думал, глядя вверх, обо всём, что случилось.
Потолка не было в нашей комнатушке, и четыре стены этой башенки сходились наверху в конус, из вершины которого торчал в небо шест с корабликом-флюгером на конце.
Я ждал Шурика, а его почему-то долго не было. А потом он почему-то долго и словно нехотя и неуверенно поднимался по лестнице и молча сопел, разбирая свою постель…
Я ждал, что он вот-вот заговорит, и мы бы, наверно, подружились в тот вечер по-настоящему. Я был готов к этому. Но Шурик молчал, только громко пыхтел, то и дело роняя какие-то вещи. Он почему-то не зажёг света…
«Может, он боится чего-нибудь?» — думал я, ещё ни о чём плохом и не помышляя. Лишь догадаться никак не мог: с чем же это он там возится? И почему в темноте и почему не ложится?
А потом вдруг как осенило меня: «Да ведь он и не ляжет. Нет, он сейчас уйдёт отсюда, оставит меня одного!»
«Шурик, ты это что?» — так собрался я позвать его, да уже не успел. Снизу послышался нетерпеливый голос Геры:
— Эй, чего долго возишься? Скажи ему там, как тебе велели, и давай наниз, пока не схлопотал у меня!
— Тебе бойкот объявили, — забормотал Шурик тихо. — Всем отрядом — бойкот. И меня заставили. Я не хотел…
Он умолк и скорей к двери. Это ему не хотелось слышать, что я отвечу. Он побежал вниз по лестнице, волоча по ступенькам простыни и одеяло, теряя тапочки, книжки. Но я ничего не сказал. Мне нечего было говорить. Я не ожидал такого…
Настала ночь. Но уснул я поздно, уже светать стало и солнышко поднималось за деревьями, видными мне из окна. Тогда я заснул просто от усталости. Что снилось — не помню. Знаю, что привиделась какая-то страшная путаница и неразбериха: я бегу от кого-то, меня ловят.
Тогда я опять вырываюсь, вскакиваю и снова бегу, бегу!
Было это уже под утро, а с вечера, пока не мог я заснуть, лежал и ворочался, слышно мне было, как внизу долго разговаривали и шушукались ребята. Витька-горнист и Сютькин то и дело покрикивали: «Эй, тихо! Всем спать!» И грозились разбудить Геру. Тогда шёпоты затихали ненадолго, а потом снова долетал снизу неясный говор. Слов было мне не разобрать, а встать и идти подслушивать, хоть и очень хотелось, я себе запретил. Конечно, я и так понимал: это они обо мне. О ком же ещё-то?