Бунтарь. Мамура
Шрифт:
Никогда ещё стрелецкие семьи и убогие людишки не переживали таких жестоких гонений, как в чёрные дни наместничества князя. Стоило простолюдину остановиться с товарищем на улице или, проходя мимо господарской усадьбы, случайно приподнять голову и взглянуть в окно хором, как перед ним появлялся соглядатай.
– Слово и дело!
Счастлив был человечишко, ежели имелось у него за душой несколько грошей. Соглядатай сразу смягчался, молча принимал мзду и исчезал.
На дворе Преображенского приказа день и ночь пылали «неугасаемые» костры.
Если Федору Юрьевичу не удавалось пытками заставить рассказать то, чего никогда не было, он выволакивал узника к костру и поджаривал на медленном огне. Окончив «работу», Фёдор Юрьевич, томный, чуть-чуть ленивый, словно
Подле князя в полном облачении, с крестом в руке, стоял священник. Ромодановский в редких случаях, только когда за покойными числились уж слишком тяжкие вины, не разрешал отпевать их. Обычно же он сам строго следил за тем, чтобы «не превысить, – по его выражению, – власти и не чинить упокойнику рогаток в пути его на Господень суд». Князь не сомневался в том, что «суд Божий» над крамольниками будет во много раз суровее его суда, и потому с тем большим усердием старался, чтобы час суда настал поскорее.
Ромодановский чувствовал минутами, что завидует умельству небесного Отца творить расправу над грешными людьми. Он понимал, что святотатствует, но ничего не мог с собою поделать. С усердием схимника рылся он в священных книгах, запоем читал и выучивал наизусть места, в которых повествовалось о муках грешников, и старался обставлять застенки на Руси по образцу технически совершенных «потусторонних» застенков.
Но Ромодановскому недостаточно было расправляться с одними убогими. Его тянуло в Новодевичий монастырь – «пощупать, чем дышит Софья». Желание допросить царевну было так велико, что князь ослушался приказа Петрова: «К Софье не хаживать».
Монастырь ещё спал, когда в ворота резко застучали десятки кулаков.
Сопровождаемый преображенцами и семёновцами, Фёдор Юрьевич без предупреждения ворвался в келью царевны.
– Именем Петра Алексеевича, всея Руси государя, прибыл я в место сие чинить допрос.
Круглая, ещё больше обрюзгшая от затворнической жизни, Софья встала с лавки и подняла голову так высоко, как позволяла её короткая шея.
– Ниц! – топнула она ногой. – Слышишь, ты-ы?! Ниц!
Ромодановский не знал, как поступить: как-никак, перед ним стояла, хоть и опальная, но всё же сестра царя.
Он опустился тяжело на лавку и искоса взглянул на Софью:
– Я не с бесчестьем, а и не с поклонами сюда явился, но с делом. На дело и ответствуй, Софья Алексеевна.
Царевна достала с налоя молитвослов и, опустившись на колени перед киотом, оставалась так до тех пор, пока князь, потеряв всякую надежду чего-либо от неё добиться, не убрался из монастыря.
У порога Преображенского приказа Федора Юрьевича встретил коленопреклонённый дьяк.
– Цидула от государя, князь, – стукнулся дьяк оземь лбом и протянул пакет за сургучного печатью, представляющей молодого плотника, окружённого корабельными инструментами и военным оружием, с надписью:
«Аз бо есмь в чину учимых, и учащих мя требую».
Трижды перекрестившись, князь-кесарь, точно к образу, приложился губами к цидуле и распечатал её.
– «..Посылаю тебе, князюшко мой, Фёдор Юрьевич, – прочёл дьяк нараспев, как читают в церкви апостола, – некоторую вещь из Митавы – на отмщение врагов своего маестату. А вещь та – мамура [204] : по-учёному же – машина особливая для голов отсекания…»
Дымом рассеялось дурное настроение Федора Юрьевича. С юношескою резвостью он помчался на другой конец двора к ящику, в котором была упакована «мамура», в злую шутку прозванная ливонцами «герцен мутер» [205] .
204
Мамура – прототип гильотины.
205
Herzen mutter – мать сердечная (нём.).
–
– Вычитывай, – со всей доступной для него мягкостью прорычал Ромодановский и поскрёбся спиной о плетень.
Дьяк набрал полные лёгкие воздуху и выбросил первую охапку слов так, как будто открыл частую пушечную пальбу:
– «Государь просил той верфи баса [206] Пооля, дабы учил его плепорции корабельной, которой ему через четыре дни показал. Но понеже в Голландии нет на сие мастерство совершенства геометрическим образом, но только некоторые принципии, прочее же с долговременной практики, о чём и вышеречённый бас сказал, и что всего на чертеже показать не умеет, тогда зело государю стало противно, что такой дальний путь для сего восприял, а желаемого конца не достиг…»
206
Бас – мастер
Князь ухватил дьяка за руку:
– Ничегошеньки не уразумел. Кой дурак писал для Алексашки цидулу сию – не разумею, да кой чурбан глоушит меня, словно бы по голове ослопьем колотит, такожде ни вот столько не разумею!
Дьяк примолк на мгновенье и потом уже продолжал по слогам:
– «… и по нескольких днех прилучилось быть его величеству на загородном дворе купчины Яна Шесинга в кумпании, где сидел гораздо невесел, ради вышеописанной причины, но когда между разговоров спрошен был: „Для чего так печален?“ – тогда оную причину объявил. В той кумпании был один агличанин, который, слыша сие, сказал, что у них в Англии сия архитектура так в совершенстве, как и другие, и что кратким временем научиться мочно. Сие слово его величество зело обрадовало, по которому немедленно в Англию поехал и там, через четыре месяца, оную науку окончал. И ныне всем гораздо доволен государь, всё по мысли ему в чужеземных Европиях, токмо претит ему не полное самодержство королей зарубежных. Какой то король, который без ихней Думы сам и приказать ничего народу не властен?!»
По случаю «успешной науки» Петра Фёдор Юрьевич решил «учинить охоту».
Вся княжеская усадьба была поставлена на ноги. Забегали холопы, из подвалов выкатывались тяжёлые бочки с вином, пивом и мёдом, поварня до подволоки была забита мукой, мясом, дичью, рыбой и зеленью.
Утром на самой заре затрубили роги с охотничьего кесарского двора. Десятки ловчих, сокольничих, подсокольничих, поддатней – все на горских конях – собрались у ворот усадьбы Федора Юрьевича. Обряжены были они в одинаковые уборы: в зелёный чекмень с золотыми нашивками, опушённый соболями, в красные шаровары, горностаевые шапки, лосиные по локоть рукавицы и жёлтые сапоги. У каждого перекрещивались на груди две перевязки через плечо: серебряная, с привешенной к ней бархатной лядункою, и золотая, с красовавшимся внизу её серебряным рогом. На смычках одной части охотников прыгали своры псов; другие держали на кляпышах [207] , прикреплённых к пальцам, сибирских кречетов в вышитых золотом, серебром и шелками бархатных клобучках, с бубенчиками на шейках.
207
Кляпыши – металлические палочки.
Первым со двора на арабском жеребце выехал Ромодановский. За ним, один за другим, запрудили дорогу до полутысячи гостей всяких чинов и звания.
Князь взмахнул нагайкой. Охотники взяли в шоры коней и понеслись к Измайлову.
На Лубянке думный дьяк остановил Федора Юрьевича:
– Князь Борис Алексеевич Голицын, да Лев Кириллович Нарышкин, да Пётр Иванович Прозоровский повелели мне перестренуть тебя, князь, и недоброй весточкою окручинить…
Князь от неожиданности выронил из руки нагайку.