Бунтари и бродяги
Шрифт:
Так вот, почти всю жизнь я ощущаю себя приблизительно таким вот беспомощным глупышом, на которого вот-вот набросятся, — подобно этим ребятишкам. Отличие только в том, что они никогда и не думали, что такое может произойти; так же как и надзиратель колонии, который без конца рассказывает нам о том, что такое честность, и о прочей ерунде. Но я-то ни на минуту не забываю, что они готовы растоптать меня, как мы когда-то разгромили пикник тех ребят. И я вовсе не такой кретин и трус, чтобы сдаться им без сопротивления. Если честно, одно время я даже намеревался сказать надзирателю все, что о нем думаю, чтобы он был настороже. Но, присмотревшись к нему получше, я изменил свое решение: я подумал, что будет интереснее, если он обо всем догадается сам или пройдет через все то, через что пришлось пройти мне. На самом деле я не злодей какой-нибудь (мне довелось помочь нескольким парням, я дал им деньги, сигареты, крышу над головой и спрятал их, когда они были в бегах), но, черт меня побери, я не собираюсь сидеть в карцере за то, что попытался дать добрый совет надзирателю, — которого он, кстати, не заслуживает. У меня доброе сердце, но я знаю, кому стоит помогать, а кому — нет. Что бы я ни посоветовал надзирателю, это не принесет ему никакой пользы. Из-за моих признаний у него в голове все перепутается еще быстрее, чем если ему вообще ничего не объяснять, хотя мне и хочется побыстрее сбить его с толку. Но пусть
Вот так, размышляя, я уже пробежал довольно много, когда увидел, как над голыми кронами буков и кленов разливается тусклый солнечный свет, рассеивающий предрассветный морозец. По заросшему кустами обрыву и лежащей внизу тропинке, я понял, что пробежал половину пути. Я знал, что поблизости от меня нет ни души и кругом стоит мертвая тишина, среди которой иногда слышно ржание жеребца в конюшне, находящейся неподалеку. И теперь я подумал о том, как все на свете глупо и беспросветно. Если бы надзиратель увидел, как я, рискуя сломать шею или лодыжку, сбегаю на бешеной скорости со склона горы, его хватил бы удар. Но со мной ничего не произойдет, потому что это — моя единственная радость в жизни: лететь с горы как птеродактиль из «Затерянного мира» (этот рассказ я однажды слышал по радио), как сошедший с ума молодой задиристый петушок, который готов разбиться насмерть, слетая вниз с горы, но все же не снижает скорости. Это — самые замечательные минуты в моей жизни, потому что сейчас, когда я бегу вниз, моя голова пуста ото всяких слов, картин, ото всего на свете. В ней нет ни одной мысли, прямо как у новорожденного младенца. Но я уверен, что не дам себе разогнаться до конца, так как внутри меня есть нечто, что не даст мне так просто разбиться насмерть или покалечиться. Конечно, погружаться в размышления — глупая затея, ведь от нее нет никакой пользы, но принявшись за это дело, я уже не могу притормозить, потому что, когда я бегу на длинную дистанцию ранним утром, мне думается, что такой бег и есть жизнь, конечно, не долгая, но полная горя и радости, и разных событий, которые происходят вокруг тебя. Я помню, что после многих таких утренних пробегов мне пришла в голову одна мысль: не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы предсказать, чем закончится ваша жизнь, если она хорошо началась. Но я неважно начал, я попался в руки копам, а потом оказался во власти собственных сумасшедших мыслей, и поэтому не мог обойти ловушки, которые встречались мне на пути; и меня без конца обманывали, хотя возможно, я в чем-то и преуспел, сам не осознавая того.
Нет, я не стал думать так: «Ты не должен был воровать, и тогда тебя не за что было бы отправлять в колонию для малолеток». Я вбил в свою дурную голову, что не должен удирать, ведь я уже чуть было не убедил копов в том, что эту кражу совершил вовсе не я, а кто-то другой.
На дворе стояла осень, вечер был довольно туманный, и поэтому я с моим приятелем Майком, вместо того, чтобы сидеть дома перед телевизором или в мягком кресле какого-нибудь кинозала, бродили по улицам. Но я никак не мог угомониться из за того, что ничего не делал целых шесть недель. Конечно, у вас может возникнуть вопрос: почему я бил баклуши так долго, ведь обычно я вместе с остальными вкалываю до седьмого пота за фрезерным станком.
Но видите ли, вышло так, что мой отец умер от рака горла, и мама получила пятьсот фунтов страховки с фабрики, где он работал. Там ей сказали: «Это вам на похороны», — ну, или что-то в этом духе.
Я убежден — и моя мама, без сомнения, тоже так считала, — что толстая пачка синих пятифунтовых купюр не приносит счастья человеку, если только эти бумажки не перетекут из ваших рук в магазинную кассу, а продавец не даст вам вместо них всякой всячины. Вот почему мама, как только получила деньги, взяла меня и пять моих братьев и сестер в центр города и купила нам всем новые шикарные шмотки. Затем она заказала телек с экраном в двадцать один дюйм и новый ковер, потому что папа перед смертью запачкал своей кровью старый так, что его невозможно было вычистить, и, сложив в такси сумки с едой и новую шубу, поехала домой. Вы мне не поверите, но после всего этого у нее в кошельке еще осталось около трехсот фунтов. И неужели, имея такие деньги, кто-нибудь из нас стал бы работать? Мой бедный папа так и не взглянул на них, но, в конечном счете, все это сокровище предназначалось ему, за его страдания и смерть.
Вечер за вечером мы сидели перед телевизором с бутербродом в одной руке и с шоколадкой в другой, зажав между ботинок бутылку с лимонадом, а наша мамаша тем временем развлекалась с каким-нибудь очередным любовником в новой постели, которую она недавно купила. И в течение этих двух месяцев, когда у нас на все хватало денег, наша семья была самой счастливой на свете. А когда бабки кончились, я уже не мог думать ни о чем другом, и целыми днями шатался по улицам, сказав маме, что ищу какую-нибудь работу. На самом деле в душе я надеялся стащить где-нибудь другие пятьсот фунтов, чтобы та замечательная жизнь, к которой мы уже все успели привыкнуть, продолжалась вечно. Просто удивительно, как быстро человек привыкает к хорошей жизни. К тому же, по телевизору мы увидели множество замечательных вещей, которые можно купить за деньги, гораздо больше, чем выставлено на витринах магазинов. Да мы особо и не рассматривали все то, что выставлено на продажу и рекламируется по всем улицам, потому что у нас в любом случае не было на это денег. А по телеку эти штучки казались нам в сто раз привлекательнее. Теперь картины в кино нам казались скучными и неинтересными, потому что мы могли смотреть их дома хоть целый день. Прежде мы равнодушно смотрели на вещи, которые мертвым грузом лежали на витринах и прилавках, а теперь внезапно узнали их настоящую ценность, потому что они крутились и блестели на экране, когда какая-нибудь белолицая красотка крутила их в своих наманикюренных пальчиках или подносила к накрашенным губам. Как это зрелище отличалось от тех скучных рекламных объявлений, которые печатают в газетах или расклеивают на столбах! Теперь мы смотрели на них в соответствующей обстановке, на все эти полуоткрытые пакеты и консервные банки, которые так и хотелось открыть до конца и слопать их содержимое. Мы как будто видели сквозь приоткрытую дверь магазина, что его хозяин отправился попить чайку и забыл о своей кассе. Фильмы, которые крутили по телеку, были в этом отношении превосходными: мы не могли оторвать взгляд от копов, которые гнались за грабителями, удиравшими с сумками, полными денег и которые, казалось, собирались растранжирить все до последнего пенса — и так до конца картины. Я всегда надеялся на то, что им удастся это сделать, и с трудом подавлял в себе желание поднести руку к экрану (который, впрочем был намного меньше экранов в кино) и врезать как следует копу, чтобы тот перестал преследовать парня с мешком денег. Даже если он перед этим укокошил парочку банковских служащих, я все же надеялся, что его не подсадят за решетку. В самом деле, мне ужасно хотелось, чтобы этого не произошло, потому что в этом случае его казнили бы на электрическом стуле. А мне не нравится, когда это с кем-либо случается, потому что я читал в книжке, что там погибают не сразу, а поджариваются заживо до того, как умереть. И когда копы гнались за грабителем, мы проделывали с телеком много всяких фокусов, потому что когда один из них открывал глотку и требовал его поймать, я выключал звук. И он теперь только разевал рот как макрель, карась или гольян, и был похож на обезьяну, когда сообщал о том, что они собираются делать. Это было так смешно, что вся семья каталась от смеха по новому ковру, который еще не успели постелить в спальне. А до чего же смешно было, когда мы проделывали тот же трюк с каким-нибудь кандидатом от партии тори, который говорил нам, каким замечательным будет его правительство, если мы за него проголосуем. Он вяло шевелил челюстями, открывая и закрывая рот, расправлял усы или дотрагивался до бутоньерки, чтобы проверить, не выпал ли из нее цветок, и было совершенно непонятно, о чем он говорит, особенно, когда мы полностью вырубали звук. Когда со мной впервые заговорил надзиратель исправительной колонии, я вспомнил об этом и еле сдержался, чтобы не расхохотаться ему в лицо. Да, мы проделывали столько всяких таких штучек с телеком, что мама прозвала нас телевизионными детками, и мы были достойны этого прозвища.
Мой приятель Майк отделался условным сроком, потому что это была его первая кража (по крайней мере первая, о которой они узнали). Они сказали, что если бы я не подстрекнул его, он никогда бы не пошел на это преступление. Еще они сказали, что я представляю угрозу для таких честных парней как Майк, которые расхаживают, засунув руки в карманы, чтобы казалось, что те пусты, и наклонив голову, как будто пытаются найти полкроны, чтобы в них положить, носят рванье и длинные патлы, словом, имеют такой вид, что могут спокойно подойти к какой-нибудь женщине и попросить у нее шиллинг на еду. И таким образом вышло, что я являюсь организатором преступления, что именно я внушил Майку обворовать вместе со мной булочную, — однако я могу поклясться, что не делал этого. Ведь судя по тому, как по-дурацки я спрятал деньги после кражи, мозгов у меня в голове не больше, чем у комара. И хоть я и не был таким крепышом, как Майк, меня все же отправили в колонию, потому что, по правде говоря, я уже однажды сидел в доме предварительного заключения для малолеток, но это — другая история, и возможно, я когда-нибудь ее вам расскажу, но она будет такой же нудной, как и эта. Все же я был рад, что мой приятель не загремел вместе со мной, безмозглым кретином, и надеюсь, что он все еще на свободе.
Так вот, этим туманным вечером мы, еле оторвавшись от телевизора и выйдя из дома, застряли посреди нашей широкой улицы как буксиры на речке, у которых сломались сирены: мы не знали, куда идти, потому что стоял собачий холод, а из-за густого тумана ничего не было видно. Я был без пальто, и у меня зуб на зуб не попадал от холода: мама, лихорадочно опустошая магазины, забыла мне его купить. Тогда я подумал, что она плохо со мной обошлась, — но деньги у нас все равно уже кончились. Рискуя околеть от холода, мы насвистывали песенку «У Тедди вечеринка». И тогда я сказал себе: ты купишь пальто, даже если это будет последнее, что ты сделаешь в жизни. Майк сказал, что думает о том же самом, и добавил, что ему нужны новые очки с позолоченной оправой, потому что его собственные, с проволочной оправой, ему сделали много лет назад в школьной больнице, и они уже порядком износились. Сперва он не заметил тумана и протирал линзы каждый раз, когда я оттаскивал его от фонарного столба или проезжающей мимо машины, но когда он увидел огни на Альфретон Роуд, он, наконец, положил их в карман и надел только после того, как мы сделали дело. Проходя мимо кафе, где продавали жареную рыбу с картошкой, мы глотали слюнки, вдыхая аппетитные запахи уксуса и жареного жира, но в карманах у нас не было и полпенса. Да, пара шиллингов нам бы определенно тогда не помешала! Я не могу утверждать, что мы прошли через весь город, но бродили очень долго, и если бы мы не смотрели постоянно себе под ноги в надежде найти оброненный бумажник или часы, то, без сомнения, увидели бы какое-нибудь открытое окно или незапертую дверь, куда бы без труда могли залезть.
Мы почти все время молчали, но каждый из нас знал, о чем думает другой. Я не знаю — и готов поклясться, никогда об этом не узнаю, — кто из нас первым обратил внимание на двор булочника. Конечно, я могу сказать, что это был я, но в действительности нельзя отрицать, что это мог быть Майк, потому что я на самом деле не видел, что окно магазина открыто, пока Майк не толкнул меня в бок и не указал на него.
«Видишь?» — спросил он.
«Да, — сказал я. — Ну что, полезли?»
«Но как, тут же стена высокая!» — прошептал он, прищурив глаза.
«Я стану тебе на плечи», — ответил я.
Он продолжал смотреть вверх: «Слушай, а у тебя получится?» Это был единственный момент, когда он проявил живой интерес к чему-либо.
«Будь спокоен, — сказал я, готовый к делу, — на твоих дубовых плечах я куда хочешь залезу».
Майк не выглядел силачом (как и я), но под его потрепанной грязной курткой скрывались стальные мускулы. Когда он шел в очках по улице, засунув руки в карманы, то казалось, что он и мухи не обидит. Но я бы ни за что на свете не захотел сойтись с ним в драке, потому что он такой человек: то за неделю слова не проронит, сидит себе перед телевизором, почитывает книжки о ковбоях или просто спит, а то вдруг р-р-раз — и может чуть ли не убить человека непонятно за что. Он, например, был способен избить человека, если прошлым субботним вечером тот болел за другую футбольную команду, или если тот наступил ему на ногу на остановке, или просто случайно толкнул его, когда он мечтал о какой-нибудь соседской красотке. Я однажды видел, как он вцепился в одного парня только за то, что тот косо на него посмотрел. Позже выяснилось, что этот парень был косоглазый, но ведь этого никто не знал, потому что он впервые тогда появился на нашей улице. Но когда Майк настроен миролюбиво, ничего такого не происходит, и мне кажется, я вожу с ним дружбу только потому, что он может молчать целыми днями.
Он поднял руки, как будто на него наставили пистолет, и присел, прислонившись к стене, как будто его застрелили. Я залез на него как на стремянку или на стул, после чего он поднялся, подставил мне свои крепкие, как у боксера, ладони, и повернулся так, чтобы я мог подняться на них как на ступеньки автобуса. За все это время он ни разу не проронил ни звука и не закряхтел от напряжения. Я, не тратя время попусту, взял плащ, который держал в зубах, и накинул его на стекла в стене, чтобы они не были такими острыми, — поскольку зубцы со временем были сбиты камнями. Когда я уселся на них, я с трудом представлял, где нахожусь. Затем я прыгнул во внутрь и чуть не поломал себе ноги, потому что там было очень высоко. Мне показалось, что я приземлился с парашютом: один приятель говорил, что, когда прыгаешь с парашютом, то бьешься об землю так, как будто свалился со стены в двадцать футов. Так вот, там наверно и были все эти двадцать футов. Затем, придя в себя, я пошел открывать ворота Майку, который только усмехнулся, потому что самая трудная работа была уже сделана. «Пришел, взломал, вошел» — прямо как в одной дурацкой тюремной песне.