Буря
Шрифт:
— Ничего не чую! Пошли — а то донесу!
— У тебя нос забит, потому и не чуешь!.. Я говорю — здесь кто-то был недавно! Лазутчик!
Тут оба орка выхватили свои ятаганы, в напряжении стали оглядываться, один из них, выкрикивал, но уже значительно тише, нежели раньше:
— А, вдруг, и эльф! А?! Засел где-нибудь здесь со своим луком, или с клинком!
— Да, у них страшные клинки — глаза от их света слепнут!.. Только это не эльф — эльфы по другому пахнут! Помнишь, как в прошлом году, изловили одного?!
— А-а-а, славно позабавились! Ха-ха-ха!
— Тихо ты, мешок с навозом! Кто-то здесь все-таки есть…
Тут
— Пошли донесем! — рявкнул второй.
— Пока мы будем доносить он уже сбежит, и нам за это кишки вырежут!..
— Это пленного небось какого-нибудь проводили; вот запах и остался!
— Только на этом месте воняет; и ты чувствуешь, как воняет то — это цветы!.. Мерзкая вонь!
Тут Ячук догадался, что учуяли они легкий запах луговых цветов, которых исходил от того платка, который передала ему Вероника.
— Ну-ка, забирайся! — выкрикнул тем временем орк — второй аж взвизгнул:
— Чего это я туда полезу?!.. Сам заглядывай, если совсем без мозгов!
— Нет — это ты заглянешь, болван!
— Что бы он мне ножом в глаз пырнул, если там и есть какая-нибудь тварь то она только этого и ждет, тупица!.. Пошли доложим!
— Ладно пошли, только не будем докладывать, а то…
Тут орк спрыгнул на пол, и стремительный грохочущие шаги стали удаляться; вскоре и разрывы их ругани замолкли.
Ячук отдышался, и доставши из кармана платок, не разворачивая, вытер им лоб. Он произнес своим тоненьким; ставшим уже как обычно веселым, голоском:
— Ну, наверно, и есть та беда, от которой у меня сердце сжималось. Ничего: попадал я в передряги и потяжелее, чем эта…
Он вновь выглянул, некоторое время вслушивался, и не услышав ничего подозрительного, стал выбираться. Как было ясно с самого начала, не мало пришлось повозиться с рюкзаком; и Ячуку пришлось даже забраться обратно, вытащить из рюкзака, одну запечатанную и довольно объемную коробку, вместе с ней, цепляясь за выступы, спустится на пол, оставить ее там, а затем — подняться обратно, и протиснуться с похудевшим рюкзаком.
На полу он уложил коробку обратно, и водрузив на себя свою ношу (едва ли не большую, чем он сам) — спешно пошел по этому коридору; он шел и приговаривал, время от времени: «Так — это третий разворот. Теперь: пропустить пять коридоров и налево…». Так он считал эти унылые, однообразные развороты, ну а про себя — вспоминал облик Вероники, и повторял стихи — причем не только эльфийские, но и те, которые принадлежали его народу; также, он повторял и стихотворение Сикуса, которое собирался поведать тем, к кому шел теперь.
В очередном коридоре он замер, так как услышал спереди топот, крики, удары бича. Он быстро огляделся: в одной из стен была приоткрыта железная дверь, он и юркнул туда, в залу погруженную в полумрак, с насквозь ржавыми стенами, и всю заполненную переплетеньем диковинных, тоже проржавевших конструкций, от одного взгляда на которые резало в глазах. Ячук не стал отходить от двери, но, оставаясь в темно-ржавой тени, наблюдал через проем. Так увидел он, к в дальней части коридора замелькали сначала какие-то тени, и вот уже нахлынула, полная злобы и боли процессия. Впереди шло несколько гордых, считающих себя некими великими владыками орков, за ними, закованные в цепи, волочились рабы: то были, в основном люди, и гномы, но доведенные до такого жуткого состояния, что, порою, в этих сгорбленных, заросших, истощенных фигурах невозможно было разобрать — кто есть человек, а кто — гном. Они едва двигали ногами босыми ногами, на которых не было никакой обувки, и так как они цеплялись за выступы на полу, то ноги были рассечены, и за ними оставались кровавые следы. По бокам от этой болезненной процессии перебегали орки-надсмотрщики и били рабов кнутами — били со всей силы; и не только по спинам, но и по голове, и по лицу — у некоторых рабов были выбиты глаза; свежая кровь стекала на их рваные, темные от старой крови рубища…
Ячук смотрел-смотрел, а процессия все не проходила: точнее она двигалась, и даже очень скоро, но, казалось, что это все один и тот же измученный раб проходит, и один и тот же озлобленный орк-надсмотрщик стегает его. Тогда маленький человечек прикрыл глаза, и стал проговаривать про себя стихотворение, которое сочинил, по просьбе Хэма Сикус — сочинил ко дню рождения Вероники, который, по не знанию настоящего такого дня, праздновали в первый день весны. Сикус стихи сочинил, однако, читать постыдился, только записал их, и передавши Хэму, сослался на сильную головную боль, и на дне рождения не присутствовал. Стихи, однако, всем понравились. Вот они:
— В глуши лесов, под сводом колдовской дубравы, Где духи холода во тьме, и, где увяли травы: Мне не забыть тебя, вечерняя звезда, Хотя с разлуки уж минула лет тоскливая чреда. Я помню бархат голубой, когда заходит Солнце, И ты, единая взошла, как в мир иной оконце. Недолго, может — только миг, тобой я любовался, Но, чрез лета, твой светлый лик в душе моей остался. И вот теперь, во тьме лесной, во мраке, в заточенье, К тебе, к тебе, одной, несу свое моленье: «О, милая, вечерняя звезда — зачем, зачем со мной ты не осталась?.. Я помню, помню, как легко с тобою мне мечталось»Проговаривая про себя эти строки Ячук вспомнил и то, как растрогали они Веронику, как захотела она тогда видеть Сикуса, как долго стучались они к нему, и как он, наконец, открыл — и стоял пред ними бледный, напряженный. Как на самые искренние теплые слова Вероники и, наконец, на поцелуй ее, ответил какой-то болезненной, мучительной, лживой речью — слишком правильной, полной с трудом подогнанных друг к другу слов; как он, в конце концов, от поцелуя Вероники смертно побледнел, и пошла у него из носа кровь; как он, не выдержал мученья, и схватившись за голову, в исступлении, со слезами на глазах, Молил, чтобы они оставили его. Конечно, они оставили — но радостное тогдашнее настроение было разрушено…