Буря
Шрифт:
Тогда же Робин узнал и о Кании; он просил Ячука рассказывать все-все про эту девушку — так, этот романтический, жаждущий любви юноша, и полюбил ее образ. Этот образ соединил в себе все то прекрасное — все то, что только может дать человеку первая, восторженная любовь. Он любил ее как святую, любил как небо, она была для него самой прекрасной частью того мира о котором он грезил. И он просил Ячука, чтобы он рассказал и про него, передавал ей кое-какие стихи. Поначалу, девушка растерялась; поначалу отвечала ему, как и остальным — клялась в дружбе; но — это продолжалось месяцами, а он все передавал ей стихи — все более и более пылкие; молил Ячука, чтобы тот говорил и о любви его. Происходило это в тайне от Хэма и Сикуса — так изначально захотела сама Вероника. Девушка эта, сама выросшая в лесу, сама до этого любившая только дочерней любовью, в конце концов, страстно полюбила
И вот, каждый раз, когда входил в камеру Ячук, Робин чувствовал только, как в голове его огненным вихрем восстает сильное чувство; и он часами мог расспрашивать о Веронике, а потом, весь пылая, но уже с изможденный телом, часами мог бы без останова, с огромным жаром рассказывать стихи — один раз он даже так разошелся, что, перешел в ревущий крик, а, когда к ему зажал рот Рэнис, то вырвался, и, с отчаянным видом зажавшись в угол, уже из этого угла продолжал выкрикивать стихи. Он ничего не слышал, он не послушался даже Фалко, который просил его не кричать — он умирал тогда от жажды любви, и по бледному его лицу катился пот. А потом у него из носа хлынула кровь; и он с криком: «Люблю! В любви умираю!» — рухнул на пол, и был он, в таком изможденном состоянии, что действительно едва не умер. Ячук, по его просьбе, весь случай подробно рассказал Веронике, а она тогда смертно побледнела, до крови губу прикусила, несколько минут простояла так без единого движенья, а потом, тихим, стонущим каким-то голосом вымолвила: «Передайте. Я люблю его! Люблю!» — в тот раз, на мгновенье, как прорвало бушующие в душе ее чувства — а Ячук передавши эти слова Робину, видел, как юноша едва вновь не повалился в обморок — он тогда от одних только этих слов смертно побледнел, из носа его кровь пошла. Он, как-то вытянулся к Ячуку; начал что-то говорить, однако, такой жар в его сердце поднялся, что он уж и не мог, ничего кроме какого-то страстного, волчьего воя из себя выдохнуть. И какой же силы тогда было чувство, что он возгорался все сильнее и сильнее, что уж и слова не мог вымолвить — а чувство то все сильнее и сильнее в нем возгоралось! У него тогда и из ушей, и из горла кровь хлынула, и Ячуку страшно стало от признания, которое он ему вымолвил; страшно от этой непонятной ему глубины души человеческой. Он, даже, и представить себе не мог, какое же пламя этими словами Вероники «Я люблю тебя!» — в душе этого человека всколыхнул…
К Робину подошел тогда Фалко, пытался его успокоить, и братья подбежали — а Ячук, привыкший уж во время двадцатилетних поисков ко всему, этот Ячук, которого, казалось, уж и трудно было чем-либо поразить, и который все равно оставался по природе своей веселый — он, на которого и гибель всего мира, не произвело бы какого-то сокрушительного воздействия — для него эти человеческие чувства были чем-то таким, что он и про себя забыл, забыл вообще про все, но только стоял, и с трепетом смотрел на этого Человека, и в общем то и не тело видел, но, впервые, именно дух человеческий видел; и этот дух поражал его, он не знал, что можно с такой вот силой любить, что можно вообще испытывать такие чувства, от которых все становилось незначимым, от которых грудь как будто разрывалась.
И вот тогда Ячук, пал на колени перед человеческим духом, и он стоял на коленях не смея пошевелиться, и с благоговением вслушивался в этот страстный звериный, безумной вой — вой этого юноши, годы проведшего в одиночестве, годы страстно желавшего любви, и вот, наконец, услышавшего это признание от девушки единственно которое он любил и Ячук, никогда в общем то не верившей в какие-то особенно сильные чувства, но веривший только в спокойное чувство любви, ждал, когда же он разорвется — да разорвется огромной сияющим каким-то невиданным чувством облаком, поглотит эти стены, разорвет не только темницу, но и вообще все сущее. И Ячуку было страшно от того, что он донес эти слова, от того что он вымолвил их, и от того, что теперь разжег что-то небывалое, что теперь должно было преобразить этот мир в Любовь…
Когда Робин заплакал — заплакали все; и тогда же случилось совсем небывалое: к клети подбежал один из этих орков-надсмотрщиков, подбежал рыча в ярости: «Орете, мерзавцы?!!! Но вот
— Люблю!
И вот, от этого голоса, дрожь охватила Ячука; даже в глазах его потемнело, и был и восторг, и чувство того, что он умирает, и в то же время — того, что он будет жить вечно. Он знал, что от этого, самого могучего слова, которое ему когда-либо доводилось слышать не станет ни орочьего царства, ничего-ничего не станет, но возникнет какой-то иной, невообразимо прекрасный мир.
А вот орки покачнулись от этого голоса; они выронили свои плети, со стоном повалились на пол — и так лежали некоторое время без всякого движенья, окруженные все возрастающим воем Робина — воем, который вмести с кровью из его рта выбился. А в коридоре появились и иные орки, и их было уже столько, что и несколько могучих воителей не управились бы с ними.
И вот те орки, которые слышали это «Люблю» — медленно, дрожа поднялись, и в глазах их были ясные слезы — и тогда они, очарованные, забывшие обо всем, протянули к Робину лапы, и осторожно, чтобы ненароком не повредить ему, дотронулись; и простояли так довольно долгое время. Они все ждали чего-то, и чувствовали себя, наверное, младенцами, пред которыми открывалось что-то совсем непонятное, что они должны были бы ненавидеть, но, так как обо всем позабыли, и все ждали, когда же повторится это непостижимое для них слово — но Робин дошел до такого состояния, когда молодое его, сильное тело, уже не могло выдерживать душевного напряжения, и, быть может, действительно разорвалось бы, но тут он впал в забытье, и наступила неожиданная, мертвая тишина. В этой мертвой тишине, Фалко отстранив орков, подбежал к своему приемному сыну, и, принялся над ним хлопотать.
И тогда орки бесшумно, и с опущенными головами стали расходится; некоторые даже выронили свои плети; некоторые покачивались из стороны в сторону; те же орки, которые были в камере, вышли, забывши закрыть дверь, и забывши свои плети на полу.
Бежать, конечно, было бессмысленно — однако, раньше бы, по крайней мере, подумали, что можно было бы воспользоваться случаем, и попытаться бежать — теперь об этом никто даже и не вспомнил — все были поглощены заботой о Робине…
Ячук передал этот рассказ Веронике. Он рассказывал с таким жаром, так искренно, что, в конце концов, из носа у него пошла кровь, он расплакался, побледнел смертно. Что же касается Вероники, то она, ничего не сказала, но убежала в темные глубины леса, и провел там несколько часов, и вернулась с красными, от пролитых слез очами, и с уверенностью, что вышьет и пришлет для Робина платок. Работа затянулась на несколько месяцев — ведь она очень старалась, а, помимо того, были ведь у нее и другие дела по хозяйству. Тем не менее, пламень ее полыхал и днями, и ночами — и все о нем одном, о Робине, которого она даже и не видела ни разу.
Итак, теперь Вам известно кое-что про этих двоих. Конечно, про переживания Робина, и про переживания Вероники можно было бы написать целый роман, однако, у нас иная цель; и, все же, повторюсь, что каждое мгновение их бытия было наполнено чувствами и переживаниями столь сильными, что, пожалуй, и не встретишь таковых у тех, кто растет под светом радуг, пьет из золотистых родников, и слушает трели соловьев — это была любовь отчаянная, любовь голодная, страстная, нежная; любовь разорванных толщами камня, никогда даже не видевших друг друга; но с такой силой стремящихся друг к другу. И мне, право, тяжело оставлять эту тему, но надо все-таки рассказать о тех шагах, которые к освобождению Фалко, и братье Робина.
Итак, прежде всего самым верным из посвященных (а их тогда набралось уже более сотни) — было рассказано о Ячуке, и передано, чтобы они были готовы. Одно было ясно всем: от цепей при побеге придется избавиться, и не перебивать их, так как когда пытались сделать это братья, но открыть так же, как открывают их орки — с помощью ключей. И вот был сделан слепок, и вместе с Ячуком отправлен к Хэму, и уж тот вместе с Сикусом изготовил форму, и отлил с дюжину этих небольших ключиков — именно они и занимали большую часть рюкзака, именно их в коробке и проталкивал перед собою в узких местах Ячук.