Буря
Шрифт:
— …Так это и есть моя преисподняя! Да уж — это пострашнее огня будет — видеть это вновь и вновь, и не в силах что-либо изменить!..
Аргония уже приняла и то, что он матереубийца, и то, что он убийца друга. Ее сотрясло от этих чудовищных преступлений, однако — она тут же не только простила его, но и полюбила с еще большей силой. Когда ноги Альфонсо задрожали, и он пал на колени перед ней — она обхватила его за шею, и стала осыпать поцелуями, при этом шептала:
— Раз ты это совершил, так знай, что я с тобой была — и на мне эта боль, и мои руки, стало быть, в крови, потому что — я твоя вторая половина. Раз — это твоя преисподняя — так и моя
Тогда Альфонсо впервые услышал ее — взглянул — заметил. Он долгое время, без всякого движенья, но с не проходящим страданием вглядывался в нее. Альфонсо почувствовал, что она ему нравится — не то, чтобы эта была такая же любовь, как к Нэдии, но это и не было инстинктивное животное влечение — просто ему с ней было хорошо, как с чем-то истинно красивым, от чего и боль его сглаживалась — вглядываясь в ее очи, он забывал и о кошмаре, который так пронзительно его резал — он не оглядывался по сторонам — только в эти очи смотрел. И тогда же едва слышный, почему-то показавшийся ему теплый шепот, раздался в его голове: «Вот сейчас то все и решится… Сейчас я все и пойму…»
Аргония, и не подозревая, сколь значимую роль она играла — шептала тихо, нежно, как может шептать только впервые и искренно влюбленная девушка — она даже и губ почти не размыкала, так что Альфонсо казалось, будто его изодранный, кровоточащий мозг ласкают, излечивают солнечные, легкие дыханья ветерка: «Пожалуйста — услышь — я вторая твоя половинка. Я люблю тебя…» — и он принимал эти простые слова; он, измученный, во вспышке боли, уже смирился, что отвержен Нэдией. Оказавшись в преисподней, он надеялся вспоминать ее облик, нести его через муки, а потом, все-таки, вырваться к ней. Однако, вот он видел что-то истинно любящее его, чувствовал, что эта душа действительно близка его душе, и вот уже стал жадно приближаться к этому шепоту, да и сам, совсем тихо, боясь что она исчезнет, зашептал:
— Ты приняла все это. Ты, кто бы ты ни была, действительно любишь меня такого, какой я есть. Хорошо… Как же хорошо, что ты ласкаешь меня своим голосом. Да, да — успокой меня, пожалуйста…
И тут же сторонний голос, вкрадчиво подсказывал ему: «…И поцелуями меня согрей…» — и Альфонсо, которому действительно очень не хватало нежного поцелуя, зашептал, повторяя эти слова. Нет, нет — он даже и помышлял, что здесь может быть какое-то предательство чувства к Нэдии — так же он приник бы к роднику со светом, здесь не было ничего физического, ну а духовного… ведь он принимал ее как часть своего духа — он так истомился, что не замечал страшного противоречия.
И вот он внятно повторил эти слова: «…И поцелуями меня согрей…» — и тут же переменилось. Тогда он вспомнил свой давний-давний кошмарный сон — именно с этим сном я ввел в эту скорбную повесть Альфонсо. То виденье, которое пришло к нему в день Восхождения, и которое было разрушено шелестом крыльев орла — посланника Манвэ. Тот сон, казалось бы навсегда забытый теперь разом вспомнился — только теперь это был не сон — это была кошмарная явь. Не было больше Аргонии, он стремительно несся среди багровых, клубящихся туч, потом была рокочущая воронка, потом — падение во мглу; потом он — вновь оказался рядом с Аргонией, где-то среди благоуханных трав. Только вот теперь у Аргонии были два непроницаемых вороньих ока — и голос вздымался такой болью, что все темнело, и голова Альфонсо наполнялась раскаленным гулом:
— Ну, вот и все. А мне
Альфонсо, хоть сознание его и мутилось, все-таки понимал, что что-то безвозвратно уходит, и еще пытался это остановить. Он схватил этот призрак за руки, и, не обращая внимания на жгучий, мучительный холод, который исходил от нее, закричал:
— Это же все твое выдумки! Ведь — это делаешь нас несчастными! Оставь и мы будем жить просто и счастливо…
— Да нет, нет! — в голосе призрака гудела злоба. — В вас же, все-таки, есть этот огонек неугасимый — искорка эта. И жалко тухнуть ее оставлять — я уж, лучше, с выгодой для себя использую. Ну, все — довольно, и до скорой встречи…
Тут леденящие руки, которые с такой силой сжимал Альфонсо, обратились в черные крылья — и вот уже ворон вырвался от него, да и взмыл в небо. Альфонсо остался в одиночестве, но, впрочем — это продолжалось недолго. Поле искривилось, потемнело, и вот он уже обнаружил себя стоящим по колено в кровавой грязи, и вокруг все было заполнено мертвенным светом, да кружевом мириадов темных снежинок. Вот переплетенные фигуры эльфов, людей и призраков вынырнули из мрака, и кто-то упал разодранный — фигуры вновь во мрак канули.
«Что я наделал?! Что же я наделал?! Что..» — ужасной дробью поднималось в его голове, и раскаленная, нестерпимая боль сжимала его — он так устал от этого страдания — он вновь жаждал хоть мгновения спокойствия, когда рядом с ним была Аргония. Хотя его напряженные плечи опустились, хотя он сам как-то скрючился, сжался — все-таки, он еще был великаном, а, так как вокруг него извивалась ядовито-жгучая тьма — он подобен был одинокому утесу, к которому не подходили ни эльфы, ни призраки. Он все рыдал, и звал Аргонию…
А Аргония, оставшись в одиночестве, вскочила, стала оглядываться. Нет — никого не было ни на кровавой, подобной шраму полянке, ни в лесу — более того, она чувствовала, что совсем одна в этом мире, и даже травы и деревья — все мертвые, все тени, декорации. Тогда ей сделалось жутко. Когда она билась во тьме с призраками, когда клыки едва не сомкнулись на ее шее — ей не было так жутко. Она почувствовала себя игрушкой, куклой — вот захочется кому-то высшему, и соединит он ее с Альфонсо, а нет — и оставит навсегда страдать в этом жутком месте.