Буря
Шрифт:
— К этим страхам, моя горлинко, мы привыкли. Вся наша жизнь идет под непрерывным риском за каждый ее день. Может быть, он и делает нас выносливыми и сильными, но не эти опасности, на которые идешь с открытыми глазами, страшны: такие только тешат сердце козачье да греют нашу удаль, а вот опасности из–за угла, от лобзаний Иуды {12} , от черной неблагодарности, такие–то пострашнее.
Елена побледнела пуще снега и вдруг почувствовала, что в ее грудь вонзилась стрела; она щемила ее и затрудняла дыхание.
12
...от лобзаний Иуды... —
«Ведь он спас мне жизнь!» — молнией прожгла ее мысль и залила все лицо яркою краской стыда.
— Ой матко свента! — вырвалось невольно из ее груди, и она упала на шею к Богдану.
— Не тревожься, зозулечко моя, радость моя, счастье мое! — обнимал ее Богдан, целуя и в голову, и в плечи. — Не согнемся перед бедою… Вот и теперь Конецпольский поручил атамановать в походе никому другому, как мне… Значит, считает меня сильным. И есть у меня этой силы довольно, — расправился он во весь рост и ударил себя рукой в богатырскую грудь, — не сломят ее прихлебатели, ничтожные духом!.. Лишь бы ты одна, счастье мое, любила меня! — прижал он ее горячо к своей груди. — Одна ты у меня и радость, и утеха, — ласкал он ее горячей и страстней, — без тебя мне не в радость ни жизнь, ни слава! Никого не боюсь я… Слышишь, Елена? Одной тебя… тебя одной боюсь!.. — Тато, тато! — шептала она, вздрагивая как–то порывисто и пряча еще глубже свое пылающее лицо на его груди.
— Вот и на днях ты так больно ударила в мое сердце, Елена, — продолжал Богдан, целуя ее нежно и ласково в золотистую головку. — Дитя, я не виню тебя… я знаю, что виноват сам: я мало думал о тебе, щадя твое молоденькое сердце… я не посвящаю тебя в те кровавые тайны, которые окружают меня. Но я верю, верю, Елена, счастье мое, что те жестокие слова, которые сорвались тогда у тебя… шли не от твоего сердца. Они были навеяны тебе кем–нибудь из моих изменчивых друзей. Но, Елена, не верь им, не верь их уверениям и восторгам. В тебе они видят только забаву, только красавицу панну, которая волнует им кровь, а я… — Богдан остановился на мгновенье и заговорил снова голосом и, серьезным и глубоко нежным: — Ты знаешь, жены своей я не любил… да ее уж давно и не было у меня. Ни один женский образ не закрадывался до сих пор в мое сердце. Все оно было полно ужасов смерти и ударов судьбы. Тебя я полюбил в первый и в последний раз. В таком сердце, как мое, дважды не просыпается кохання. Люблю тебя не для минутной забавы, люблю тебя всем сердцем, всею душой, солнце ты, радость моя!
Богдан прижал ее к себе горячо, до боли, и хотел было поцеловать в глаза, но Елена судорожно уцепилась за шею руками, и сдерживаемое рыдание вырвалось у ней из груди.
— Ты плачешь? Плачешь? Счастье мое, пташечка моя, ангел мой ясноглазый! — говорил растроганно Богдан, покрывая ее головку жаркими поцелуями. — Теперь я вижу, что тебе жаль твоего татка, теперь я вижу, что ты любишь меня! Ах, если б ты знала, какою радостью наполняешь ты мое сердце! Задохнуться, умереть можно от счастья! — вскрикнул он, прижимая ее к себе. — Что мне все вороги, когда я верю тебе, Елена?.. Ты говорила, что любишь только сильных; в этом ты не ошиблась, верь мне! И мы будем с тобою счастливы, потому что твое счастье — вся жизнь для меня!
Он припал долгим, долгим поцелуем к ее заплаканному лицу и затем заговорил торопливо:
— Ну, прощай, прощай, моя королева, моя радость, не тревожься, не думай… Будь весела и покойна, — перекрестил он ее. — Береги моих деток. — И, обнявши ее еще раз, он решительно повернулся и направился скорыми шагами на дворище, где уже давно его ждали.
— На бога! Постой… Мне надо… Я должна… Ой! — рванулась было к нему Елена, но Богдан не слыхал ее возгласов. От быстрого ее движения Юрась упал на землю; она растерянно бросилась к нему, и когда Богдан
Все уже были на конях. Богдан вскочил на своего Белаша, и тот попятился и захрапел, почуяв на спине удвоенную тяжесть.
— Ну, оставайтесь счастливо! — снял шапку Богдан и перекрестился.
Спутники его тоже обнажили чубатые головы.
— Храни тебя и всех вас господь! — перекрестил их издали дед.
В это время Андрийко подбежал к отцу и, ухватясь за стремя, прижался головой к ноге.
— Тато, тато! Поцелуй меня еще раз! — произнес он порывисто, и что–то заклокотало в его голосе.
Богдан нагнулся с седла и поцеловал его в голову, а потом, окинувши еще раз все прощальным взором, крикнул как–то резко: «Гайда!» — и понесся галопом со двора в Чигирин.
X
По просеке между лесами Цыбулевым и Нерубаем едут длинным, стройным ключом козаки; червонные, выпускные верхушки высоких их шапок алеют словно мак в огороде, а длинные копья с сверкающими наконечниками кажутся иглами какого–то чудовищного дикобраза. Лошади, преимущественно гнедые, плавно колеблются крупами, жупаны синеют, красные точки качаются, а стальные иглы то подымаются ровно, то наклоняются бегучею волной. За козаками тянется на дорогих конях закованная в медь и сталь пышная надворная дружина. [12]
12
Надворная дружина – частное войско магната.
Впереди едет на чистокровном румаке молодой Конецпольский; на нем серебряные латы, такой же с загнутым золотым гребнем шлем… Солнце лучится в них ослепительно, сверкает на дорогом оружии, усаженном самоцветами, и кажется, что впереди движется целый сноп мигающего света. По левую руку пана старосты качается на крепком коне увесистый пан Чаплинский; он залит весь в металл и обвешан оружием; тяжесть эта ему не под силу, и он отдувается постоянно. По правую руку едет в скромном дорожном жупане на Белаше пан Хмельницкий; осанка его величава, взгляд самоуверен, на лице играет энергия; на правой руке висит у него пернач — знак полковничьего достоинства. За атаманом хорунжий везет укрепленное в стремени знамя; оно распущено, и ветер ласково треплет ярко–малиновый шелк; по сторонам его бунчуковые товарищи держат длиннохвостые бунчуки… В первом ряду козацкой батавы, на правом фланге, выступает бодро Тимко на своем Гнедке, а налево едет из надворной команды угрюмый Дачевский.
Жутко на душе у Чаплинского; что–то скребет и ползет по спине холодною змеей, а лицо горит, и расширенные глаза перебегают от одного дерева к другому, всматриваются в темную глубь… и кажется ему, что оттуда выглядывают косые рожи с ятаганами в зубах.
— Нас Хмельницкий ведет страшно рискованно, — не выдерживает и подъезжает к Конецпольскому подстароста, — на каждом шагу можно ожидать татарской засады в лесу, а мы растянулись чуть ли не на полмили… без передовиков… едем словно на полеванье; нас перережут, как кур…
— Пан чересчур уж тревожится, — отвечает с оттенком презрения староста, — наш атаман — опытный воин…
— Но можно ли ему вполне доверять?
— Пане, это мое дело! Наконец, я доводца в походе! — бросает надменно староста, и Чаплинский, побагровевший, как бурак, отъезжает, сопит и мечет вокруг злобно–пугливые взгляды.
Время идет; лесная глушь становится еще мрачнее; тихо; слышен мерный топот копыт, да иногда доносится издали крик пугача… Конецпольский, выдержав паузу, обращается с своей стороны к Хмельницкому, приняв совершенно небрежный равнодушный тон; его тоже интересует отсутствие авангарда и полная беззащитность отряда от нападений из леса.