Был целый мир – и нет его… Русская летопись Лазурного Берега
Шрифт:
Вот так и возник на французском берегу если не прославленный крымский Коктебель или не вполне знаменитый Баты-Лиман, то все же памятный для русской эмиграции провансальский Ла-Фавьер.
В этих местах и умер Борис Алексеевич Швецов. Скончался в 1939 году, как и многие русские, не пережив шока еще одной войны проклятого века. Здесь он и покоится, на маленьком кладбище Мимозного Борма.
Добравшись до самого живописного (юго-восточного) уголка этого кладбища, увидел я семейную могилу князей Оболенских. В ней одно из многих ответвлений княжеского древа Оболенских. Говорят, что княжеское древо это из самых раскидистых в последних пяти веках русской истории (от Оболенских, как сообщают, пошли и Долгорукие, и Щербатовы, и Репнины). Ведь и во французском изгнании оказалось не менее трех ответвлений рода. Патриархом той ветви, которой дала приют живописная могила на кладбище в Мимозном Борме, явился князь ВЛАДИМИР АНДРЕЕВИЧ ОБОЛЕНСКИЙ (1868–1950), человек поистине выдающийся. Он родился в Санкт-Петербурге в семье князя Андрея Васильевича
Упомянутая выше Александрин Дьякова была не только красивой, но и высоконравственной, образованной девушкой (позднее она стала основательницей одной из первых женских гимназий в Петербурге).
Молодым человеком Лев Николаевич Толстой часто бывал у Дьяковых, был серьезно влюблен в Александрин Дьякову, делал ей предложение, но получил отказ. Вернувшись в 1856 году с Кавказа, писатель испытал возрождение своего чувства и, приехав после визита к Дьяковым, записал в своем дневнике: «Вернулся к Дьяковым <…> и выехал оттуда <…> страстно влюбленным человеком <…> теперь мне ужасно больно вспомнить о том счастии, которое могло быть мое и которое досталось отличному человеку Андрею Оболенскому…» И дальше в дневнике снова и снова об Александрин, которая была в глазах Толстого «самая тонкая и художественная и вместе нравственная натура».
Сын Александрин В.А. Оболенский именно эту материнскую нравственость положил в основу своей долгой общественной и политической деятельности. О верности ее идеалам Свободы, Справедливости и Любви он писал в конце жизни, в годы гитлеровского и сталинского тоталитаризма: «…эти идеалы, ныне отвергаемые идеологами тоталитарных режимов, я воспринял с раннего детства от своей матери в учении Христа».
Похороненный здесь Владимир Андреевич Оболенский был до революции видным деятелем Партии народной свободы и земского движения, представлявшего собой опыт русской демократии. Чудом избежав большевистской расправы, Оболенские выбрались из России и осели во Франции. Долгие годы Владимир Андреевич жил с женой и семьей сына в приморском русском Ла-Фавьере. Тут они все и похоронены, «старшие» Оболенские, на краю Мимозного Борма, над долиной и морем. На могиле керамические распятия, созданные внуком В.А. Оболенского и сыном Л.В. Оболенского Алексеем Оболенским, скульптором, певцом и филологом, давним моим знакомым, живущим на Фонарной горе в Ницце… Это знакомство побуждает меня чуть подробнее обратить внимание на судьбу весьма обширной и заметной и все же довольно типичной аристократической эмигрантской семьи, изгнанной из России в результате большевистской «негативной селекции».
Если упокоившемуся здесь известному общественному и земскому деятелю Владимиру Андреевичу довелось после престижной петербургской гимназии окончить естественный факультет Петербургского университета и изучать юриспруденцию в Берлинском университете, то похороненному рядом с ним сыну Льву, да и прочим семи детям, возможностей для хорошего образования оставалось немного. ЛЕВ ВЛАДИМИРОВИЧ ОБОЛЕНСКИЙ (1905–1987) кончил школу в Германии, проучился год в Праге, а потом вместе со всей семьей переехал во Францию. Уже под тридцать ему удалось пройти ускоренный (эмигрантский) курс агротехники в Монпелье и получить диплом агронома. До этого зарабатывал он на жизнь нелегким физическим трудом, был, как говорится, разнорабочим, хотя знал толк и в виноградарстве, и других отраслях сельского хозяйства. Да и самому депутату Думы, высокообразованному князю Владимиру Андреевичу (он, кстати, как демократ не любил, чтобы его называли сиятельством) приходилось заниматься «разными работами» – помогать жене в уборке помещений, обслуживать пансион для приезжих русских отпускников, помогать сыну Льву в его бакалейной лавочке и крошечном кафе «У Леона». За все он брался с готовностью, не напоминая при этом ни о своих дипломах, ни о том, что был он еще недавно председателем земской управы Таврической губернии, членом ЦК кадетской партии, депутатом Думы, да и потом, в эмиграции, возглавлял Российский земско-городской комитет (Земгор), входил в правление различных организаций помощи собратьям-эмигрантам.
Надо отметить, что многие аристократы проявили в эмиграции стойкость, готовность к труду,
Князь Оболенский получил пропуск на борт транспорта «Риони», уплывавшего из Севастополя, но, когда княжеское семейство добралось наконец до этого города, выяснилось, что транспорт уже ушел. Разместив семью в гостинице, князь вышел на улицу и остановился в полной растерянности, не зная, что делать. Глядя по сторонам, он увидел высокого брюнета в офицерском французском мундире, пустой рукав которого был аккуратно заправлен под пояс. Князь обратился к однорукому офицеру по-французски и получил вежливый, благожелательный ответ на чистейшем русском. Офицер пообещал немедленно доложить о семье Оболенских французскому адмиралу и выразил уверенность, что все будет улажено. Уже час спустя шлюпка с семьей Оболенских, которой удалось таким образом спастись от неминуемой расправы, подплывала к борту французского миноносца «Вальдек Руссо».
Остается назвать имя спасителя семьи, таинственного офицера, столь безупречно говорившего (и совсем неплохо писавшего) по-русски. Это был Зиновий, родной брат влиятельного и кровожадного большевистского вождя Якова Свердлова. Он носил фамилию Пешков. Еще совсем молодого Зиновия усыновил его земляк Максим Горький, дал ему свою настоящую фамилию и велел креститься в православие – все для того, чтобы юный «Зина» мог поехать в закрытую для безродного еврея Москву, поступить в школу Художественного театра и стать актером. В школу он поступить не сумел, но крещение, вопреки ожиданиям Горького, воспринял всерьез и даже мечтал одно время уйти в монастырь. В монастырь этот инвалид Первой мировой войны тоже не ушел, а, напротив, стал любимцем прелестных дам и агентом французского МИДа (вполне возможно, «двойным агентом», как это у них, агентов, водится), дипломатом, авантюристом, бригадным генералом, а заодно другом крестника русской императрицы, непримиримого врага большевиков князя Николая Оболенского, под одним камнем с которым он и был похоронен…
Однако вернемся к бормской могиле князя Владимира Андреевича Оболенского, который до старости не утратил ни горячего интереса к русским проблемам, ни общественного темперамента, ни желания отдать свои силы делу Свободы и Справедливости. После Второй мировой войны он не только помогал жене и сыну в поденной уборке чужих домов для заработка, но и участвовал в выработке платформы Союза борьбы за свободу России. Позднее, перебравшись ближе к Покровскому монастырю в Бюси-aн-От, что на краю Бургундии, он писал оттуда статьи в парижские газеты и журналы, а иногда приезжал в Париж, в «клуб стариков», где виделся с П. Струве, с министром П. Юреневым (зарабатывавшим на жизнь то стиркой белья, то службой ночным сторожем), с Челищевым, с Менделеевым… Они бесконечно спорили о свободе России и о ее новых бедах. Надо сказать, что готовность к общественному служению и религиозность князь Владимир Андреевич передал детям, внукам и правнукам. Так же как и терпимость, религиозную и довольно редкую в нынешней России – национальную. Женились Оболенские, как правило, на красивых армянках, горянках, англичанках, француженках, а в Думу князя Владимира выдвинули некогда… крымские евреи.
И еще передал своим потомкам князь-изгнанник, похороненный здесь, над средиземноморским простором, неистребимую любовь к искусству. В.А. Оболенский был высокий ценитель искусства, недаром вечно выбирали его в свои комитеты и сообщества видные русские музыканты, композиторы, антиквары и в России до революции, и в эмиграции. И среди потомков его немало художников и скульпторов.
Следует, конечно, заметить, что дети Владимира Андреевича на трудных путях изгнания не всегда могли получить достойное образование. Эмигрантам думалось: скоро вернемся в Россию, там доучатся дети. Оттого и хлеб потом многим доставался нелегко. Работали и малярами, и камнерезами, и поварами… Однако все встали мало-помалу на ноги. Вот и сын Лев, первым зацепившийся близ Борма на чудном этом «русском» пляже Ла-Фавьер, где и родители с ним подолгу жили, куда приезжали к нему и братья, в конце концов построил собственный дом, куда пускал постояльцев.
Что касается семейных политических взглядов, то опыт патриарха семьи В.А. Оболенского, получившего тревожное предостережение против насилия еще и в первую русскую революцию, смог дать его потомкам основательную прививку против любых соблазнов модного «советизанства», от которого и этот эмигрантский берег не был огражден. Наивно было бы полагать, что Москва оставит без присмотра столь заметное скопление «белоэмигрантов», каким был пляжный русский Ла-Фавьер. Можно сказать, что ни один из сыновей и внуков В.А. Оболенского не поддался пению лубянской сирены. Хотя и вряд ли кто из Оболенских, а меньше других Лев Владимирович мог предположить, насколько всерьез велась разведработа на здешних дачах и в здешних русских пансионатах (один из которых был устроен улыбчивым Диком Покровским, тайным сотрудником и близким другом мужа Марины Цветаевой, агента НКВД Сергея Эфрона). Впрочем, судя по дневникам и письмам самой Цветаевой, и она большинством эмигрантов Ла-Фавьера была встречена поначалу не без опаски.