Было и будет. Дневник 1910 - 1914
Шрифт:
— Как у вас тут после закона о свободе совести?
— Слава Тебе, Господи, — перекрестился старик двумя пальцами. — Теперь везде, по всем церквам звон… Везде колокола. Церкви новые строят…
Ползущие вокруг старой Варнавинской церкви заметили вдруг, что оползень шевелится, — встали на ноги и бегут, спасаются. Вот кто «бегуны, или странники».
Архиерей старообрядческий, которого раньше возили по ночам на возу под рогожами, теперь едет при солнечном свете, в мантии с лиловыми кантами, с вереницей священников и колокольным звоном. А православный
Тридцать лет просидел Петрушко в яме, скрываясь от антихриста. Семь ям в лесу вырыл некий христолюбец. Чуть что, бывало, сейчас в лес и перейдет в иную яму. Весть о свободе дошла наконец и до ям: вылез Петрушко и построил себе келью поверх земли. А сосед продолжает сидеть в яме.
— Что же он не выходит?
— Боится, не верит, говорит: закон перев'eрнется.
— И очень просто, что перевернется, — замечает кто-то.
Если Кантауров не сумеет ответить на вопрос: «Кто антихрист?» — а мы, интеллигенты, будем по-прежнему валом валить на теософию, как на Шаляпина, то, конечно, «перев'eрнется».
Для нас — где религия, там уже не политика, а где политика, там уже не религия.
— Самая страшная вера — политика, — говорит бывалая баба Татьянушка на Светлом озере, у самых стен Китежа — града невидимого.
— Политика, известное дело, всего страшнее, — соглашается урядник.
И под большим секретом сообщает: —На всякий случай казаки заготовлены.
Тут же, на Светлом озере — православная часовня, где батюшка-миссионер, тоже, вероятно, читатель «Колокола», проповедует трехперстное сложение; слушатели «щелкают подсолнухи, сплевывают на святую землю, кое-где курят». И на всех холмах — «люди в форменных фуражках с кокардами».
Городовые града видимого — против искателей Града Невидимого.
«Есть ли у этой секты какое-либо систематическое изложение своего учения, епархиальному начальству неизвестно, — сообщает Пругавин из переписки пермского духовного ведомства с министерством внутренних дел в 1878 году о „бегунах, или странниках“ („Религ. отщ.“). — Положительно же известно только то, что секта эта не признает никакой власти на том ложном основании, что в мире царствует антихрист и что как власть духовная, так и светская суть слуги антихриста».
Вот почему «самая страшная вера — политика».
Борьба за освобождение политическое хотя не окончилась, но прекратилась наверху; а там, внизу, все еще продолжается, может быть, сейчас грознее, чем когда-либо, борьба за освобождение религиозное. Наверху — тишина или мертвая зыбь; а внизу, в глубинах своих, народное море кипит на каком-то подземном огне. Стоит приглядеться к этому кипению, чтобы поверить в возможность, неизбежность русской реформации. «Больше всего доставляют счастия эти мгновенные открытия, мгновенные полеты от каких-нибудь костромских мужиков к Лютеру», — замечает Пришвин.
«Немоляки» выкидывают из божниц иконы и рубят их на дрова.
«— Не беззаботой дались мне эти дрова! — сказал сектант и отдернул рукой занавеску божницы.
Красный угол крестьянской избы глянул на нас, как пустой гроб из размытой могилы».
«Немоляки» противоположны «бегунам» и «странникам»: у этих — освобождение внешнее, стремление от Града Невидимого к видимому, от духа к плоти; у тех — свобода вся ушла внутрь, из плоти в дух. И утверждение духа достигает, по-видимому, чудовищных крайностей.
«Помрем как собаки, как свиньи, как тараканы, как всякие гады!» — споря с баптистами, кричат немоляки в мрачном восторге.
Этот восторг отрицания народного от интеллигентского «Я верю, что Бога нет» отделяет как будто один волосок, а на самом деле пропасть.
Тут чего-то главного не понял Пришвин. Он, впрочем, и сам сознает: «Есть какой-то недоступный мне смысл в их словах». Не понял, потому что все-таки «почти», а не совсем «чувствует народную боль по единой церкви».
Столько сил отняло освобождение внутреннее, что на внешнее уже не хватает сил.
— Подати платите?
— Платим.
— В солдатах служите?
— Служим.
— Если заставят повесить невинного человека?
— Повесим. Потому — отдай богово богови, кесарево кесареви. Это не мы повесим, а наши руки, по чужому приказу.
— Но где же вы-то сами?
— Мы в себе…
«Освобожденное и нелепое „я“», — справедливо заключает Пришвин.
Освобожденное «я» отпало от неосвобожденного народа — плоть от духа, воля от мысли, рука от сердца. Рука против сердца вешает. Но не может долго длиться нелепость; не может человек долго радоваться своей и чужой «тараканьей смерти»: сегодня вешает, а завтра устанет — перестанет.
— Он плоти маленько прихватывает, — вспоминают «немоляки» о знакомом писателе. — Пишет: Христа нужно во плоти разуметь.
— А вы?
— А мы пишем: по духу. Он гнет к себе, а мы его к нам перетягиваем.
Но еще неизвестно, кто кого перетянет.
Зачем нужен Христос во плоти? А вот зачем: чтобы плоть не отпадала от духа, рука от сердца; чтобы сидящие в ямах знали, что закон не «перев'eрнется»; чтобы «люди в форменных фуражках с кокардами» перестали плевать на святую землю; чтобы Невидимый Град стал видимым.
Этого «немоляки» еще не понимают, но вот-вот поймут. <…>
— Пишет он, — продолжают вспоминать, — что нельзя все по духу разуметь: Христос, учит, воистину воскрес во плоти.
— Так же, как и баптисты? [61]
— Нет, у него свое. Он притчами говорит; загорится, говорит, пожар на всю землю. И верно, сбывается — загорается.
— Какой пожар?
Ответ непонятен Пришвину: надо не почти, а совсем, чтобы понять.
«Сбывается, загорается?» Нет. Только тогда, когда богоискатели интеллигентские вместе с народом поймут, что ни Бог без земли, ни земля без Бога, — тогда сбудется, загорится тот огонь, который спаяет расколовшийся колокол.
61
Баптисты — представители одного из течений в протестантизме.