Было и будет. Дневник 1910 - 1914
Шрифт:
Слава — отрыжка: съедено, переварено — забыто; съедено, не переварено — помнится.
Духовно, как и телесно, в молодости мы лучше видим вблизи, в старости — издали.
Больные и несчастные чувствуют себя виноватыми: если мне плохо, значит, я плох.
Чем больше живешь, тем больнее и радостнее; все глубже забираешь сердцем в жизнь, как плугом в землю.
Боль — всегда рост души или тела.
В уединении приобретаешь, в общении отдаешь теплоту; но отдавай не жалея: чем больше отдаешь, тем
Жизнь — со всячинкой. «Жизнь такова, что нельзя сказать ни того, что она очень хороша, ни того, что она очень дурна» (Софокл).
Я бы вынес все муки жизни, но как вынести грубость жизни?
Когда слышишь разговор на улице, то почти всегда о деньгах.
У дураков — своя логика, с которой иногда и умникам не справиться.
Есть люди с планеты Сатурн, где все тяжелее, чем на земле, — им здесь легко (Катковы — Бисмарки); есть люди с планеты Меркурий, где все легче, — им здесь тяжело (Лермонтовы — Байроны).
Мы считаем время по часам и думаем, что оно для всех одно. Но для каждого человека — свое время, и все времена разные. Современники отделены друг от друга веками. Вот почему так трудно столковаться.
Из записок XX века:
«Наша мысль — отточенная бритва, наша воля — гнилая нитка. С этим жить нельзя; можно только медленно сходить с ума, что мы и делаем».
Сейчас такая же анархия в поле, как и в политике. Террор пола. «Нельзя и надо убить» — нельзя и надо любить. «Еще необходимо любить и убивать» (Бальмонт).
Половая любовь — поединок впотьмах.
Стыд в любви прикрывает самое святое или самое грешное. Но никогда не знаешь наверное, что именно. В любви — железная грубость и воздушная нежность: на что попадешь.
В любви, даже самой добродетельной, дозволенной, что-то есть, с чем люди (некоторые) никогда не примирятся и от чего их мутит, точно «живую рыбку съел».
Монахи ошибаются: страх вечности не угашает, а раздувает уголь похоти, как ветер кузнечных мехов.
Несколько лет назад в Париже, в Отей, на улице Буленвийе, я встретил старушку. Сошлись и разошлись — одно мгновение. Но я никогда не забуду лица ее: такое милое! И все почему-то кажется, что мы еще встретимся.
Величайшие горести и величайшие радости я испытал во сне.
Разлука — маленькая смерть.
Любовь к природе? Нет, не любовь, а влюбленность. Я никогда не сомневался, что природа — существо личное и что ей можно сказать: «Ты».
Августовский вечер. Я иду проселочной дорогой в поле. Пахнет мятой, пылью, дегтем и зреющим овсом. По этому запаху я и на том свете узнаю Россию.
Ужасный звук гармоники — сумасшедший смех и плач вместе — вся Россия.
Тысячелетие висит в воздухе немолчная брань — самое гнусное о самом святом — о матери.
Английское лицемерие (cant)
Русская терпимость — дом терпимости.
Когда долго не видел Россию, то каждый раз удивляешься, как она несчастна. Хуже мы или лучше других, но, наверное, несчастнее всех.
Государство по существу своему рассчитано на средний человеческий уровень, а мы — люди бездонных крайностей. Вот почему государство России не удается.
Победоносцев за чайным столом у митрополита Антония:
— Россия — ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек.
Недавно в Петербурге, в центре города, нашли трех молодых девушек, безработных, отравившихся, чтобы не умереть с голода. И никто не обратил на это внимания. А ведь это страшнее Цусимы.
Нельзя говорить против смертной казни — можно только кричать от ужаса.
Разговор наедине с цензором:
— Это в Евангелии сказано…
— А вы думаете, что мы разрешили бы Евангелие?
Цензура — смертная казнь слова.
Единственное завоевание — то, что несколько запретных слов вошло в печать. Но и это отнято: было, как бы не было.
— А все-таки лучше, чем было?
— Нет, хуже. Извне как будто лучше, а внутри, наверное, хуже.
И всего ужаснее, что нельзя себе даже представить, как выйти из того положения, в которое сейчас попала Россия. Ни в кузов, ни из кузова.
— Разве можно быть слишком русским?
— Да, можно: почти все русские — слишком русские.
Русские ничего не делают — с ними все делается.
Соединить свободу с Богом — в этом спасение России. Но как это трудно понять!
Русская литература сейчас так же больна, как вся Россия: или свобода без Бога, или Бог без свободы.
Мы почти преодолели, т. е. поняли Толстого; начинаем преодолевать Достоевского. Но о преодолении Пушкина и подумать страшно, а без этого нет путей к будущему.
Л. Толстой еще не забывается, но уже отдаляется. Горе не ему, а нам!
Русская литература в начале XX века не хуже, чем в начале XIX, но тогда дело шло к жатве, а теперь мы подбираем за жнецами колосья, как Руфь на поле Вооза.
— Есть ли у меня талант? Стоит ли мне писать?
— Если бы у вас был талант, вы бы об этом не спрашивали.
В жизни каждого человека есть все, что нужно для великого художника; но только великий художник умеет выбирать.
Стоит человеку подумать, что его будут читать, чтобы он оглупел.
Легче гранить камни, чем слова.
Театр почти никогда не бывает средним, а высшим или низшим родом искусства. Сейчас он — низший.
Сквозь книгу увидеть лицо человека — в этом вся задача критики.