Былое — это сон
Шрифт:
Сейчас молодость кажется мне сном. Сколько бы я еще ни прожил, меня не ждет уже ничего, кроме старости. Иногда мне представляется смерть, она ходит невдалеке и роет какую-то яму. Как ни странно, мне больше хочется узнать что-нибудь о прошлом, чем об этой яме.
В начале лета 1940 года в Осло шла горячая дискуссия о задачах и обязанностях писателя.
Были, конечно, и более насущные вопросы, о которых стоило поспорить именно тогда, но на них было наложено табу, и дискуссия о долге писателя таила, разумеется, жало, направленное против оккупационных властей: если
Надежды, которые народ возлагает на своих писателей в то или иное время, безусловно, интересны, но к самим писателям отношения не имеют. Если народ хочет иметь писателей, он должен мириться с тем, что они пишут, или не прикасаться к их книгам.
В противоположность журналисту, который мгновенно регистрирует события, если не забегает вперед, писатель — это историк, который копается в старых напластованиях. То, о чем журналист сообщает сегодня, у писателя выкристаллизуется через двадцать лет. Нелепо думать, будто писатель должен поставлять проблемы для обсуждения. Проблемы пусть ставят журналисты, экономисты, политики или врачи. Через двадцать лет писателем окажется тот, кто сейчас кончает гимназию или развозит на ручной тележке товары из бакалейной лавки Йенсена и время от времени спрашивает: «А чего там случилось?»
Чувство истории приходит с годами. Без личной истории, без перспективы, которую она дает, нельзя мыслить исторически. Молодой писатель часто очень точно это чувствует и пытается вымыслить прошлое, о котором ему еще ничего не известно. Если двадцатипятилетний писатель описывает тридцатилетнего героя, он тычется вслепую. Тридцатилетнему описать сорокалетнего уже легче.
Все религии в той или иной степени — магия; берутся события, которые, вполне возможно, произошли когда-то на самом дело, и определенным образом связываются в единое целое. Когда я читаю историю страстей господних, меня всегда поражает, что ведь все так, наверно, и было, но создать из этого единое целое мог только писатель.
Порвав с Агнес, я однажды забрался на гору как раз над ее домом и вооружился биноклем. Дом стоял от меня метрах в пятидесяти. Передо мной была расселина и узкая дорога, за ними опять шел лес.
Пока я лежал в кустах, на дороге послышались шаги. Два молодых человека шли навстречу друг другу. Они вздрогнули, увидев друг друга, но не остановились, а продолжали осторожно продвигаться вперед. Наконец между ними осталось не больше трех-четырех шагов. Они так и не произнесли ни слова. Драка вспыхнула неожиданно и была одной из самых жестоких драк, какие мне только доводилось видеть. Я замер, не отрывая глаз от сцены, которая становилась кровавой: кончилось тем, что один упал без сознания. Другой размазал по лицу кровь, тщетно пытаясь стереть ее, а потом, пошатываясь, побрел дальше. Через некоторое время второй поднялся и тоже ушел.
Непонятная драма, она могла бы разыграться и без меня.
И вот на даче Гюннера в Аскере мне довелось опять пережить то же самое. Вооружившись биноклем, я сидел на камне чуть выше дома. Вдруг я услыхал шаги — два молодых человека приближались друг к другу по узкой лесной тропинке, проходившей неподалеку от моего камня. Мне невольно вспомнился случай в Йорстаде —
Но ведь парни были совсем другие, не те, что в прошлый раз! Наконец один упал на землю, а другой, весь в крови, побрел прочь. Вскоре упавший поднялся и тоже ушел.
Я подумал, что это некий мистический ритуал — так материализовались борющиеся тени, когда я в последний раз видел единственную женщину, которую любил, и когда в первый раз жил вместе с другой. Нет ничего удивительного, что люди придумывают религии.
И еще я подумал: может, я всего-навсего неудачливый маг и события, которые я в глубине сердца пытаюсь связать друг с другом, имеют общего не больше, чем эти две драки?
Мысль утешительная, если б она выдерживала критику.
Часто я невольно вспоминаю фразу, которую прочел в рассказе Г. Уэллса «Игрок в крокет»: «Каждое слово, что он сказал вам, — правда, и в то же время каждое — ложь. Его ужасно волнуют некоторые вещи и, говоря о них даже с самим собой, он прибегает к вымыслу».
Теперь я жалею, что так много рассказал Сусанне. Но тогда я питал к ней безграничное доверие. Все, что Гюннер рассказал ей за долгие годы о своих страхах и радостях, она выложила мне, извратив до неузнаваемости.
Только теперь я понимаю смертельный ужас, который охватил его, когда она ему изменила. Она была незаурядной личностью, но у нее не было воображения, и она была бессмысленно зла.
Да, когда я пытаюсь распределить роли, Гюннер оказывается главным свидетелем в моем деле, а я — в его, но суд этих дел разбирать не будет. Мы все ведем судебные процессы в этом мире и уходим в мир иной без приговора. Гюннер, Сусанна, Агнес, Хенрик Рыжий, парни, ухаживавшие за Агнес, — все могли бы написать по ядовитому монологу. А что написали бы Мэри Брук или твоя мать? Ты небось думаешь: вот он выставил себя на суд, а что делать другим, которых даже не выслушали?
Наверно, все они претендовали бы на главную роль и жаловались бы на нас, перехвативших ее у них. Вполне по-человечески сказать: будь прокляты все, кого заткнули в одну бочку со мной. Мы прибегаем к нравственным категориям, говоря о действиях и противодействиях. Мы вынуждены так делать, чтобы нас поняли. Мне пришлось рассказывать о Сусанне и всех остальных, прибегая к нравственным категориям, а что я думаю, это неважно. Мне хочется понять, что собой представляла Сусанна, вот и все, и, поняв это, разобраться, что же представляю собой я сам. Рассказывая о той, кого я люблю, я рассказываю о себе. Каждое слово о Сусанне — это слово обо мне самом.
Нынче вечером мне на глаза попалось длиннющее письмо, которое Гюннер написал своему другу юности Перу Лу, а тот переслал мне, приписав несколько горьких строк.
Наверно, этот Пер Лу был очень справедлив и очень наивен. Какой толк посылать мне вопль того, кого я обокрал и ограбил? Зачем это? Чтоб разбудить мою совесть? Напрасно, она у меня и так весьма неспокойна.
Пер Лу просил вернуть ему это письмо, но поскольку немцы забрали Пера раньше, чем письмо дошло до меня, я не знаю, кому его теперь возвращать.