Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
Отдохнул с ними Бакунин за девятилетнее молчание и одиночество. Он спорил, проповедовал, распоряжался, кричал, решал, направлял, организовывал и ободрял целый день, целую ночь, целые сутки. В короткие минуты, остававшиеся у него свободными, он бросался за свой письменный стол, расчищал небольшое место от золы и принимался писать пять, десять, пятнадцать писем в Семипалатинск и Арад, в Белград и Царьград, в Бессарабию, Молдавию и Белокриницу. Середь письма он бросал перо и приводил в порядок какого-нибудь отсталого далмата… и, не кончивши своей речи, схватывал перо и продолжал писать, что, впрочем, для него было облегчено тем, что он писал и говорил об одном и том же. Деятельность его, праздность, аппетит и все осталь(335)ное, как
В пятьдесят лет он был решительно тот же кочующий студент с Маросейки, тот же бездомный bohиme с Rue de Bourgogne; [1224] без заботы о завтрашнем дне, пренебрегая деньгами, бросая их, когда есть, занимая их без разбора направо и налево, когда их нет, с той простотой, с которой дети берут у родителей — без заботы об уплате, с той простотой, с ко/горой он сам <готов> отдать всякому последние деньги, отделив от них, что следует, на сигареты и чай. Его этот образ жизни не теснил… он родился быть великим бродягой, великим бездомником. Если б его кто-нибудь спросил окончательно, что он думает о праве собственности, он мог бы сказать то, что отвечал Лаланд Наполеону о боге: «Sire, в моих занятиях я не встречал никакой необходимости в этом праве!»
1224
богема с Бургунской улицы (франц.).
В нем было что-то детское, беззлобное и простое, и это придавало ему необычайную прелесть и влекло к нему слабых и сильных, отталкивая одних чопорных мещан. [1225]
Как он дошел до женитьбы, я могу только объяснить сибирской скукой. Он свято сохранил все привычки и обычаи родины,то есть студентской жизни в Москве, — груды табаку лежали на столе вроде приготовленного фуража, зола сигар под бумагами и недопитыми стаканами чая… с утра дым столбом ходил по комнате от целого хора курильщиков, куривших точно взапуски, торопясь, задыхаясь, затягиваясь, словом, так, как курят одни русские и славяне. Много раз наслаждался я удивлением, сопровождавшимся некоторым ужасом и замешательством, хозяйской горничной Гресс, когда она глубокой ночью приносила пятую сахарницу сахару и горячую воду в эту готовальню славянского освобождения.
1225
Когда в споре Бакунин, увлекаясь, с громом и треском обрушивал на голову противника облаву брани, которой бы никому не простили, Бакунину прощали, — и я первый. Мартьянов, бывало, говаривал «Это, Олександр Иванович, — большая Лиза, как же на нее сердиться — дитя!» (Прим. А. И. Герцена.).
Долго, после отъезда Бакунина из Лондона — № 10 Paddington green — рассказывали об его житье-(336)бытье, ниспровергнувшем все упроченные английскими мещанами понятия и религиозно принятые ими размеры и формы. Заметьте при этом, что горничная и хозяйка без ума любили его.
— Вчера, — говорит Бакунину один из его друзей, — приехал такой-то из России, прекраснейший человек, бывший офицер…
— Я слыхал об нем, его очень хвалили.
— Можно его привести?
— Непременно, да что привести! Где он? Сейчас!
— Он, кажется, несколько конституционалист.
— Может быть, но..
— Но я знаю, рыцарски отважный и благородный человек.
— И верный?
— Его очень уважают в Orssett Housee.
— Идем.
— Куда же? Ведь он хотел к вам прийти, — мы так сговорились; я его приведу.
Бакунин бросается писать, пишет,
Является офицер — скромно и тихо. Бакунин le met а laise, [1226] говорит, как товарищ, как молодой человек, увлекает, журит за конституционализм и вдруг спрашивает:
— Вы, наверно, не откажетесь сделать что-нибудь для общего дела?
— Без сомнения…
— Вас здесь ничего не удерживает?
— Ничего — я только что приехал… я…
— Можете вы ехать завтра, послезавтра с этим письмом в Яссы?
Этого не случалось с офицером ни в действующей армии во время войны, ни в генеральном штабе во время мира, однако, привыкнувший к военному послушанию, он, помолчавши, говорит не совсем своим голосом:
1226
усаживает его поудобнее (франц.).
— Ода!
— Я так и знал. Вот письмо, совсем готовое. (337)
— Да я хоть сейчас… только… — офицер конфузится, — я никак не рассчитывал на эту поездку.
— Что, денег нет? Ну, так и говорите. Это ничего не значит. Я возьму для вас у Герцена — вы ему потом отдадите. Что тут… всего… всего какие-нибудь двадцать liv. Я сейчас напишу ему. В Яссах вы деньги найдете. Оттуда проберитесь на Кавказ. Там нам особенно нужен верный человек…
Пораженный, удивленный офицер и его сопутник, пораженный и удивленный, как и он, уходят. — Маленькая девочка, бывшая у Бакунина на больших дипломатических посылках, летит ко мне по дождю и слякоти с запиской. Я для нее нарочно завел шоколад en losange, [1227] чтоб чем-нибудь утешить ее в климате ее отечества, а потому даю ей большую горсть и прибавляю:
1227
в ромбиках (франц.).
— Скажите высокому gentlemany, что я лично с ним переговорю.
Действительно, переписка оказывается излишней. — К обеду, то есть через час, является Бакунин.
— Зачем двадцать фунтов для **?
— Не для него, для дела…а что, брат, ** — прекраснейший человек!
— Я его знаю несколько лет — он бывал прежде в Лондоне.
— Это такой случай… пропустить его грешно, я его посылаю в Яссы. Да потом он осмотрит Кавказ.
— В Яссы?.. И оттуда на Кавказ?
— Ты пойдешь сейчас острить. Каламбурами ничего не докажешь…
— Да ведь тебе ничего не нужно в Яссах.
— Ты почем знаешь?
— Знаю потому, во-первых, что никому ничего не нужно в Яссах, а во-вторых, если б нужно было, ты неделю бы постоянно мне говорил об этом. Тебе попался человек молодой, застенчивый, хотящий доказать свою преданность, — ты и придумал послать его в Яссы. Он хочет видеть выставку, а ты ему покажешь Молдовалахию. Ну, скажи-ка, зачем?
— Какой любопытный. Ты в эти дела со мной не входишь, какое же ты имеешь право спрашивать? (338)
— Это правда; я даже думаю, что этот секрет ты скроешь ото всех… ну, а только денег давать на гонцов в Яссы и Букарест я нисколько не намерен.
— Ведь он отдаст, у него деньги будут.
— Так пусть умнее употребит их — полно, полно, письмо пошлешь с каким-нибудь Петреско-Манон-Леско — а теперь пойдем есть.
И Бакунин, сам смеясь и качая головой, которая его все-таки перетягивала, внимательно и усердно принимался за труд обеда, после которого всякий раз говорил: «Теперь настала счастливая минута», и закуривал папироску.