Былое и книги
Шрифт:
Но что выиграли от этого и церковь, и русская литература? Наконец, что выиграла от этого вся Россия?» Разумеется, ничего. Зато выиграли все, для кого чувство собственной правоты, чтоб не сказать – непогрешимости, было важнее помощи униженным и отверженным. Впрочем, отец Иоанн, убежденный, что эта помощь возможна лишь при сохранении существующего порядка вещей, как будто бы мог найти понимание у Льва, всегда отстаивавшего исторически сложившееся против рационально конструируемого, но – львиная душа не выносила не только чудес, но и освященного, узаконенного насилия. С насилием преступников, горцев, казаков она мирилась как с печальной частью естественного хода вещей,
Задвинуть, к счастью, не навсегда.
Или все-таки навсегда?
«“Несвятые святые”» и другие рассказы» архимандрита Тихона (Шевкунова) (М., 2011) за один год разошлись в количестве около 1,1 миллиона экземпляров и голосованием пользователей были признаны «Лучшей книгой Рунета»; вот лишь одна ссылка из «Википедии»: «Книжные итоги года: духовника Путина читают больше, чем Акунина». И немудрено: Акунин только развлекает и отвлекает, а Шевкунов дарит надежду. На то, что и в наше время возможны чудеса. Подводя к этому в самой располагающей манере, безо всякой экзальтации и стилистических красот, а скорее даже с юморком.
Все как у всех. Современный парень, студент ВГИКа, интересуется запретной религией, которая не зря же была столь важна для большинства великих писателей и поэтов классической России. И понемногу чтение Евангелия «оказалось единственным лекарством, спасающим от тех самых мрака и отчаяния, которые время от времени возвращались, беспощадно накатывая на душу». Парень принимает крещение, и «даже остатки гнетущей безысходности и мрака начисто исчезли». Ему ужасно хочется поделиться этой радостью с любимым преподавателем, он обращается с молитвой к Иисусу – и преподаватель тут же хлопает его по плечу. Герой рассказывает, что только что крестился. Почему? «“Потому что Бог есть, – ответил я, – я в этом убедился. И все, что в церкви, – все правильно”. “Ты думаешь?.. – недоверчиво заметил Григорьев. – Знаешь, там много такого… разного”. – “Наверное. Но зато там есть самое главное”. “Может быть”, – сказал Евгений Александрович.
Мы зашли в магазин, купили бутылку “Столичной”, пару пачек сигарет, что-то поесть и до вечера просидели у него, обсуждая новый сценарий».
Это и есть самое подкупающее в книге – все чудеса и происходят, и пересказываются самым обыденным образом. Правда, они приходят на помощь всегда так вовремя, что это наводит недоверчивую скуку на пропащих скептиков вроде меня и, видимо, надежду на остальных 1,3 миллиона читателей. Толстой предрекал священникам, что скоро они будут служить для самих себя, для плутов и для женщин, но в нескончаемой очереди к чудотворной иконе я видел множество мужчин, совсем не похожих на плутов. Правда, нынче все тянутся к утешительной стороне веры, наследники Толстого, трагически серьезно вглядывающиеся в ее требовательную сторону, в глаза, увы, не бросаются.
Героя архимандрита Тихона тоже влечет прежде всего умиротворение: «Внутри монастыря неожиданно оказалось так уютно и красиво, что нельзя было не залюбоваться». Послушание же сначала его раздражает: «Как же тяжело и неуютно было подниматься в такую рань, чистить зубы ледяной водой в большой умывальной комнате. Я уже сто раз пожалел, что приехал сюда, а еще больше – что пообещал Богу пробыть здесь целых десять дней. И кому нужны эти ранние подъемы?» Правда, «такой спокойной доброжелательности я в миру не встречал». Зато в миру бы и не пришлось чистить выгребные канализационные колодцы.
«Изредка, выбираясь из своего колодца подышать, я видел монахов, как мне казалось, праздно шатающихся по монастырю, и вспоминал лекции по атеизму и рассказы о зажравшихся эксплуататорах в рясах, лицемерах и ханжах, угнетающих доверчивый, простой народ». И тем не менее: «когда, впервые за десять дней, я оказался за монастырскими воротами, первым чувством, охватившим меня, было неудержимое желание – бросить сумки и стремглав бежать назад!» В тот мир, в котором каким-то чудом сохранились и подвижники, и бойцы, которых Лев Николаевич уж точно не одобрил бы. «А ты послушания исполнять готов?» – строго вопрошает наместник. «А как же, батюшка, любое!» – «Тогда подойди к этому деду и поддай ему так, чтобы он улетел подальше!» Хлопец исполняет с душой и получает приговор: «Ну ты, брат, и дурак! Вот тебе деньги на билет. И поезжай-ка ты домой». Или того круче: «Когда пришли отбирать ключи от монастырских пещер, отец Алипий скомандовал своему келейнику: “Отец Корнилий, давай сюда топор, головы рубить будем!” Должностные лица обратились в бегство: кто знает, что на уме у этих фанатиков и мракобесов?!»
Среди «несвятых святых» имеются даже пустынники, но мне как-то не попался ни один наследник Иоанна Кронштадтского, кто посвятил бы себя не только спасению собственной души, но и земным нуждам несчастных и заброшенных.
Неужели оба богатыря не оставили нам никакого потомства?
Рожденные магмой
В «Советской литературе (краткий курс)» Дмитрия Быкова (М., 2013) каждому автору посвящена увлекательная глава, – ну а что интересным может быть только спорное, знал еще Брюсов. Однако самыми интересными оказываются главки, отданные не бесспорным классикам (Горький, Ахматова, Есенин, Бабель, Грин, Зощенко…), но писателям или забытым, или оставившим память далеко не добрую.
Наиболее обаятельным произведением Луначарского (глава «Броненосец “Легкомысленный”») у Быкова выглядит его отказ на смертном одре пить шампанское из ложки – только из бокала: «Жест – великое дело».
Зато «могутно-сыромятный» Панферов («Русский ком») долг пролетарского писателя понимал просто: «Надо писать как можно хуже, и все будет хорошо». Что создает неожиданный эффект: «Роман Панферова – грязный, уродливый, неровный ком сложной и неизвестной субстанции, но из этой же субстанции состоит мир, который им описан».
«Свежесть» Николая Шпанова еще более неожиданна: в ранних романах Шпанова видна принципиальная разница между советским социализмом и немецким фашизмом – фашизм опирался на канонизированную архаику, а социализм на некую всемирную неизведанность: «Ведь в “Первом ударе” нет ксенофобии, вот в чем дело: в военном романе – и нет! Потому что это роман о ХОРОШИХ немцах, свергающих собственный режим». Предвоенный немецкий роман о хороших русских был заведомо невозможен – вот вам и тождество коммунизма с фашизмом.
Для Быкова не менее художественных статей вещи важна порождающая ее магма, могучая, пусть и нелепая греза, устремленность в какую-то высоту, и написать историю литературы как историю выбросов этой магмы было бы чрезвычайно поучительно – тут Быков может и сам считаться первопроходцем. И, кажется, лишь для магмы, породившей советское народничество («Телегия»), Быков не находит ни одного доброго слова: «В русской литературе 70-х годов XX века сложилось направление, не имеющее аналогов в мире по антикультурной страстности, человеконенавистническому напору, сентиментальному фарисейству и верноподданническому лицемерию. <…> Проза и поэзия деревенщиков – литература антикультурного реванша, ответ на формирование советской интеллигенции и попытка свести с нею счеты от имени наиболее несчастного и забитого социального слоя – крестьянства.