Быть!
Шрифт:
– У меня со своими-то актерами нет времени разговаривать, а где же взять его на пришлых всевозможных приезжих… и о чем, собственно, вы хотите говорить со мной?
– Я хотел бы, чтоб вы меня посмотрели, послушали…
– Я и так на вас смотрю и слушаю и, простите, ничего не могу сказать вам утешительного… прощайте…
Другой режиссер, главный в другом театре, был с виду тих и завидно флегматичен. Должно быть, зная эту его черту, секретарша впустила меня к нему в кабинет одного. Режиссер, очень аккуратный, хорошо выбритый седой человек, в очках с металлической оправой, сидел посередине своего кабинета в совершеннейшем одиночестве, и я не мог бы сказать, что он с повышенным интересом ожидал возможности познакомиться со мной. Нет. Совсем напротив, никакого интереса к входившему не было вообще. А когда я уже вошел и сказал «здравствуйте», он все еще пребывал в решении каких-то своих глубоко психологических проблем и только спустя минуты две, перестав следить взглядом за
Режиссер уныло продолжал изучать подлокотник, и я решил тогда пустить целую гирлянду «здравствуйте», в надежде все же вывести его из состояния душевной задумчивости, и только я это подумал… как он, не оставляя, однако, научно-исследовательских изысканий по древесине, выдал вдруг такое количество этих самых «здравствуйте», что я опешил: «О, да с ним надо ухо держать востро, дядя-то, как видно, телепат». Он словно прочел мои мысли и посмотрел на меня очень строго, в упор.
– Да-да… Вы из Сталинграда. Как там Фирс?
– Фирс Ефимович ра…
– Да, небось он все кричит и так же рушит?
– Немного есть… Н…
– Сталинград возрождается, а?
– Строят… М-м…
– Спектакли посещают?
– Ну, в общем… С…
– Я побывал недавно в вашем театре от ВТО и видел ваше «Укрощение строптивой». Смешно вы это делаете, Смоктуновский, лихо. Это Токарев поставил?
Обрадовавшись, что меня знают и наконец есть возможность дельного, вразумительного разговора, я открыл рот…
– О…
– Вы что, так вот просто взяли и приехали в середине сезона, ни с кем не списавшись, не разузнав?
– Я получил приглашение от Софьи Влади…
– А Токарев больше ничего не ставил у вас, как актеры его приняли?
– А… Я…
– Забито все, голубчик, забито, и ничего не поделаешь.
А ведь как все было просто и в общем недурно…
Русский театр драмы в Махачкале летом 1952 года вяло заканчивал свой сезон. До отпуска оставалось десяток дней. Скорей бы. За год работы в этом театре я успел «испечь» пять основных ролей, не принесших мне, однако, ни радости, ни истинного профессионального опыта, ни даже обычного умения серьезно проанализировать мысли и действия образа. Многое, что составляет неотложность нашего труда, за этот год я не изведал. И причина, как мне кажется, была не только во мне самом, хотя было и это. Никаких накоплений не происходило, может быть потому, что большинство актеров театра были обеспокоены куда больше обилием кавказского базара, нежели творчеством в театре. Я это чувствовал, видел, мне был не по душе этот гастрономический ажиотаж, но быть судьей тех актеров я не мог, хотя бы потому, что сам после пяти лет работы в Заполярном театре на Таймыре, получив вместе с робкими ростками профессиональных навыков полный авитаминоз, ринулся на юг – к морю и фруктам. Пляж, базары – хорошо, кто спорит. Но я тогда еще не знал, что это опасно, очень опасно: что это конец. Само помещение нашего театра стояло (должно быть, и до сих пор стоит) на самом берегу моря, просто на городском пляже, так беспощадно тянувшего к себе из репетиционного помещения, в котором по углам иногда бегали огромные портовые крысы.
Оказавшись здесь, у моря, и привыкнув к нему, я совершенно неожиданно для самого себя был покорен красотой гор Северного Кавказа и в свободное время уходил туда, растворяясь в их мощи, волнуясь настороженностью и загадкой их величия. Жизнь актера периферийного театра меня вполне устраивала. Единственно, что хотелось, – и это ощущение было ясным – объездить как можно больше городов, театров, и чем отдаленнее, экзотичнее и неведомее уголки нашей огромной страны – тем лучше.
Именно это желание в свое время побудило меня поехать в Норильск, затем в Махачкалу и неотступно призывало махнуть на Южный Сахалин. Скорее всего, оно бы так и было, не окажись у нас на спектакле брата и сестры – Леонида и Риммы Марковых, актеров Московского театра Ленинского комсомола. Они приехали в отпуск к родителям в Махачкалу, и профессия потянула их вечером в театр. Такие зрители для наших будней редкость невероятная, и, что говорить, мы были взволнованы, но каково же было мое удивление, когда я увидел значительно большую взволнованность этих двух красивых, стройных молодых людей, зашедших после спектакля к нам за кулисы. Не стесняясь этой своей взволнованности, они, мягко и мило перебивая и дополняя друг друга, растревожили меня уверениями, что все то, что я делаю на сцене, интересно и что мне непременно нужно работать в Москве по той простой причине, что моя манера (оказывается, у меня есть своя манера) существовать и действовать на сцене своеобразна, неожиданна, а что самое главное – современна.
Неожиданно оказавшись владельцем всего, о чем не смел даже предполагать, я был смущен и все же пригласил этих замечательных зрителей приходить и на другие мои спектакли. Они пересмотрели все с моим участием – мы подружились, нам вместе было о чем говорить, молчать и спорить. В конце концов они заявили, что по возвращении в Москву непременно будут говорить обо мне со своим главным режиссером, Софьей Владимировной Гиацинтовой.
В то же время в йодистых водах Каспия в утренние часы можно было наблюдать огромного, рано поседевшего, красивого человека, который, наслаждаясь спокойствием моря и одиночеством, то медленно погружался в воду, то вновь появлялся над ее гладью, оглашая при этом набережные кварталы трубными звуками, подобными реву морского льва. Львом этим оказался Андрей Александрович Гончаров – замечательный режиссер из Московского театра на Бакунинской. Он сбежал в свой отпуск из шумной Москвы. За неделю-полторы, утолив голод в тишине и одиночестве, он ощутил, видимо, потребность в общении, забрел к нам в театр и пересмотрел все наши спектакли. Окруженный тесным кольцом актеров, переходя изящно взглядом от одного разгримированного лица к другому, вроде бы все еще досматривая спектакль, он как-то симпатично в голос смеялся и говорил почти каждому из нас те или иные оценки, замечания. Посмотрев на меня, ничего не сказал, но так же в голос засмеялся. Не зная чему, я тоже захохотал, однако наши актеры неодобрительно скосились в мою сторону, и я, сообразив, что сделал что-то недостойное, умолк. И опять мы безотрывно глядели на «пришельца» из того, другого, непонятного нам мира, мира высокого искусства. Благоговейнейшая тишина чередовалась лишь с переливами грудных обертонов высокого гостя. И только когда в тоне режиссера прослышалось «я все сказал» и он действительно умолк, кто-то из артистов-старейшин, робко осмелев, выявил заботу:
– Удобно ли вы сидели, у нас такой скверный зал?
– Мне всегда удобно. А зал действительно у вас плох, и какие-то кошки бегают по ногам.
Поднялся хохот. Теперь уже смеялись все. После этой прекрасной минуты мы, наконец, стали сами собой, и Андрей Александрович поинтересовался, нет ли среди нас любителей уплывать в море. Не осознав, что он разумел под «уплывать в море» и не владея никаким стилем в плаванье и лишь умея держаться на воде, я изъявил готовность плыть.
– Прекрасно, завтра утром мы это и проделаем, там и поговорим…
Утром, мощно рассекая воду, он уплывал далеко вперед и ждал меня. Не успевал я доплыть до него, как он вновь торпедой уходил к горизонту, явно намереваясь для начала переплыть Каспий поперек! Видя, наконец, что вместе с силами я теряю и плавучесть, он улегся на воду, как в постель, и явно был обрадован, когда я, вытянувшись не хуже его, глубоко задышал рядом.
– Вы на удивление живой артист, Кеша…
Всех этих славных признаний за последние дни было бы с излишком и для сильного человека на суше, но здесь… в открытом море… Я уже было начал свое большое погружение, и только его вторая фраза: «Где вы учились?.. Что кончили?..» – заставила меня всплыть.
– По актерскому ничего… ничего… не кончал…
– Ах вот откуда эта самобытность… Ну что ж, бывает и так. Нужно работать в хороших театрах, где-нибудь в центре. Поезжайте в Москву, здесь ничего не достигнете. Здесь прекрасны вода, утро, пляж и солнце, но театр оставляет… Пяток достойных актеров, а добрую половину труппы нужно будить, остальные вообще… отговорил – и в горы. Нет, конечно, в Москву. Легко, вероятно, не будет – манны не ждите. Но Москва – жизнь, ритм, споры, возможности, борьба – прекрасно, Кеша. Такое количество театров, да хотите, приезжайте в наш – пока молоды, надо. Поиск, творчество – прекрасно.
И, издав мощный рев, шумно ушел в воду. Онемевший, я некоторое время щепкой болтался на воде, потом тоже попытался издать львиный рык, но, по-моему, ничего не вышло, и я начал озираться по сторонам в надежде определить, к какому горизонту мне предстоит плыть теперь.
После вялой двухлетней переписки и переговоров с Московским театром Ленинского комсомола вся несостоятельность моих притязаний стала, наконец, очевидной и для меня. Я вроде очнулся от завораживающего, долгого сна, и мои друзья в Волгограде, где я работал уже два года после Махачкалы, вдруг увидели меня совсем отличным от того, каким привыкли видеть. «Если за пять лет я не смогу сделать ничего такого, ради чего следует оставаться на сцене, – я бросаю театр», – заявил я. Решив, я освободился от тяжести ожиданий, сомнений и послал в Москву телеграмму: «Уважаемая Софья Владимировна готов приехать постоянную работу тчк сообщите когда в чем сможете предоставить дебют тчк уважением Смоктуновский». Ничего скромного в этой телеграмме нет – она, собственно, так и была воспринята. Только думается, что послание это не столько удивило, сколько напугало – ответ пришел на следующий день. «Не ссорьтесь театром тчк приезд дождитесь отпуска тчк сообщите чем хотели бы дебютировать тчк уважением Гиацинтова».