Быть!
Шрифт:
Я был убежден, что это «что-то» он обнаружил много раньше, а оказывается – только сейчас: всегда я ошибаюсь.
– Так! – сказал он вдруг отрывисто и окончательно. – Принесите, пожалуйста, стакан воды…
Думая, что он хочет пить, я предложил ему хлебного кваса.
– Нет, от кваса волосы слипнутся и не будет того величия в общем контуре.
– Какие контуры… где слипнутся?
– Дорогой мой, человек приходит в мир жалким полуфабрикатом, болванкой, из которой не многим удается прорезаться остроносым Буратино.
Незаметно я прикоснулся к своему носу – он был туп, как картошка.
– Человека надо делать, вырезать. Если позволите,
Поразительное дело: ну болванка там, не болванка, это, очевидно, зависит от общей социальной установки, но побежал за водой я какой-то деревянной походкой и, помню, подумал: значит, еще не прорезался из полена.
Вскоре голова у меня была мокрая, и он выкладывал на ней разные завитушки и хвостики, которые, впрочем, совсем не поубавили моей болванистой задеревенелости. Скорее, напротив. О фотографиях этого творческого поиска говорить не стану – не надо, но долго, ожесточенно долго рассматривал снимки…
И вот этот своеобразный, многоликий народ – репортеры, их неуемное желание творить и вытворять со мной и из меня как бы явило собой негласный ответ фразе, некогда брошенной директором Московского театра-студии киноактера, которого я, в конце концов, дождался-таки.
Директор тот, оказывается, говорил короткими броскими фразами с неожиданными паузами, которые он расставлял так странно и по-своему, что определить, закончил ли он говорить вообще или это только перерыв в его мыслях и монологе, было далеко не просто. Директор говорил со мной на ходу. Начал он у двери своего кабинета, куда я, увидев его, подбежал, и закончил на лестнице – вот той самой удивительной фразой, заставившей меня многое переосмыслить в моей жизни.
– У нас театр… – здесь он сделал свою первую паузу, а мог бы и не делать, я и без того знал, что у них театр, а не конюшня. – Студия киноактера, понимаете, киноактера, – продолжил он, давя на «кино», и поднял при этом указательный палец вверх, да так, что исключил малейшую возможность пребывания кино в другом месте – оно должно было быть только где-то там, в высях. Я доверчиво задрал голову вверх в надежде увидеть, понять, каким это образом оно там оказалось, – зеленоватые разводы от сырости прохудившейся крыши, и никаких кино там не увидел.
Но директор продолжал так пронзительно смотреть, а один глаз его вдруг начал вроде приближаться ко мне!.. Невероятно… самостоятельно, едва ли не выкатываясь из глазницы. От неожиданности я взглядом онемело впился в это феноменальное, самодвигающееся око – не выплюхнулось бы на ступеньки лестницы между нами. Палец по-прежнему застыло указывал вверх. Лицо директора не шевелилось, однако глаз, судорожно дернувшись в сторону, стал вбираться обратно, восвояси. Казалось, око уходит холодно, безразлично, ни разу не обернувшись. Так, я думаю, удалялась тень отца Гамлета прочь от своего рефлексирующего сына, по ходу бросая в бездну вечности: «Прощай, прощай и помни обо мне!»
Время остановилось – я обомлел. Только вспоминая этот его вид сейчас – меня и то бьет озноб, а тогда я просто стоял и смотрел, не смея звука молвить, не то что слова вымолвить.
Неделей позже, когда оторопь прошла, я вновь появился этаким зыбким силуэтом на его пути, но теперь уже в кабинет. Надо было как-то варьировать обстановку, чтоб не надоело одно и то же из месяца в месяц. Я решил! И вот в этом уж не варьировал. Вид, наверное, был у меня довольно жалкий, но и наглый одновременно. Второе, вероятно, у меня происходило со страху, по совместительству. Я немо, взглядом кричал:
– Ну что же там еще новенького в наших потолках… а?! Так же ль все течет, плывет и каплет, а?? – На этот раз я, должно быть, переострил, и оторопь с меня перебросилась на него. Так мы стояли и смотрели: я на него, он в меня. Да так долго и не шевелясь – мне стало казаться, что он вспоминает, где же это он мог видеть меня раньше, – столь пристально смотрел он. В нем, правда, угадывались и совершенно иные, но вполне определенные мысли.
Но я оставался на месте. И с какой это стати я должен был куда-то такое идти! Нет. Я решил. Это мое решение было окончательным. Он только напрасно тянул время. Разговор должен был наконец состояться, не могли же мы так вот молча стоять и пялить друг на друга глаза. (Мысли-то, слова-то какие хорошие – один друг выпялился влюбленно на другого друга.) Я утром даже первую фразу заготовил для начала разговора, которой намеревался расположить к себе директора, она, правда, невесть уж как умна, но ведь друг же, товарищ и брат! Фраза эта добрая и светлая, я остановился на ней только потому, что она каким-то странным образом напоминает наш прекрасный лозунг: «Мы за мир». Просто его я сказать не мог, потому что это и так понятно, иначе зачем бы это мы львиную долю всего бюджета страны убивали на гонку вооружения? Не согласны? Ну хорошо, скажи я: «Мы за мир». Ну и что? – это никак не развернуло бы наши отношения, поэтому я перевел эти добрые слова в личные. Вот эта фраза: «Я рад вас видеть, здравствуйте, вы сегодня так хорошо выглядите».
Но я никак не мог сообразить, удобно ли человеку, стоящему столбом, говорить, что сегодня он выглядит много лучше, чем вчера. Значит, как же он выглядел двумя днями раньше? Я и представить даже не хочу. Вот это меня останавливало, и я молчал.
Тихо, доверительно, но уж слишком четко, он выговорил, отчего вынужден открыть мне глаза, почему он так долго не принимал, да никогда и не примет меня в Театр-студию киноактера. (Правда, через месяц я уже работал в этом театре, но это уже скучная деталь.)
В этот раз он удивил меня, говоря сплошняком, без своих пауз, на которые я надеялся, и мне с превеликим трудом удалось вставить лишь:
– Видите ли, я актер…
– Что вы все заладили: актер да актер, у нас кинопроизводство – понимаете? – И опять кино оказалось в высях. Наверное, между перстом и глазом существовала какая-то тайная связь – палец полз вверх, глаз выкатывало вперед. Я незаметно изготовил ладонями двойную пригоршню – ловить око.
– Ну а ваше лицо разве можно снимать?
Стоя с ковшичком рук и совершенно перестав что-либо соображать, я все же нашел в себе силу и основание выхамить фразу:
– А почему нет?
И вот он, апофеоз моих хождений и тревог. Я думаю, все верно. Верно, стоило ждать, терпеть, надеяться, чтобы услышать такое.
– Лицо у вас не то… не киногеничное, – здесь он сделал наконец свою паузу, – лицо.
Все, конец. Дальнейшее – молчание. Не надо утруждать себя и задавать вопросы: быть или не быть – все ясно. «Не киногеничное лицо». Я слышал этот технический термин и раньше, но никак не мог предположить, что именно ему суждено будет обрушить на меня всю современнейшую армаду советского кинематографа, с дотошными фотографами, художниками, операторами и гримерами, чтобы как-то бороться или хотя бы временно противостоять этому злу на моем лице, року, этой, честно говоря, совершенно мне ненужной и неизвестно откуда взявшейся некиногеничности.