Царь Гильгамеш
Шрифт:
«Вот как… Дело должно быть серьезным».
Так Бал-Гаммаст перестал быть солдатом. Он подобрал меч, встал и сказал, стараясь подражать тому голосу Лана:
— Сотник Пратт, я доволен твоей службой. Прочее оружие отдай в обоз. Мое пришлешь завтра.
Повернулся к эбиху и его людям:
— Идите за мной.
У царского шатра — сотня личной охраны Доната, служители Творца, эбихи со свитами, чиновники, энси и лугали городов, оставшихся верными столице, по обычаю пели гимн во славу победившего государя. Все высокие люди войска — от эбихов до сотников — стояли на коленях, опустив лица к земле. Простые солдаты пели в строю, подняв глаза к небу. Царевич знал последовательность гимнов, приличествующую большому сражению,
Площадка перед шатром была пуста. «Почему он не выходит? Он должен выйти. Поющее войско должно видеть лицо государя. Почему отец не выходит?»
В свете костров царевич разглядел группу всадников в богатых одеждах. Так же, как и он, ждут. Было бы оскорбительно до окончания ритуала войти в царский шатер.
Кто там? Бал-Гаммаст присмотрелся… брат, Апасуд. Улыбается ему. Лицо у него детское. Или женское. Полные губы, тонкая кожа, воловьи глаза… Двадцать кругов солнца царевичу Апасуду, а выглядит он как девушка. Бал-Гаммаст улыбнулся в ответ. Отлично, брат цел и невредим. Его почти не допускали к воинским делам, да и в походе против мятежного Полдня дворцовые служители держали царевича подальше от вражеских стрел и мечей… Творец и они уберегли брата. Собственно, это был первый поход Апасуда и пятый — Бал-Гаммаста. В локте от Апасуда — эбих Асаг в полном боевом вооружении и еще с десяток конников. Охрана.
«Похоже, мы выросли в цене. Полдня назад отец не боялся ни чужих лазутчиков, ни внезапного удара мятежников. Теперь наши жизни стоит охранять… Отчего?»
Причина должна быть или очень плохой, или хуже некуда… думать не хочется.
Когда воины затянули последнюю хвалу последнего гимна, царь вышел из шатра. Невысокий сухощавый человек стоял прямо, как шест, в окружении костров, растягивая губы в улыбке. Слушая стихающие звуки энгана, он поднял руки.
Нестройный рокот прокатился по рядам усталых победителей. Они помнили, что он совершил два солнечных круга назад, они понимали, что он совершил сегодня, они видели, что совершал он всю свою жизнь от самых ворот в возраст мужества.
«Жив! Жив! Жив! Цел. Жив! Отец…»
Царь опустил руки, и все, кроме личной охраны государя, разошлись к своим кострам. Апасуд и Бал-Гаммаст в окружении воинов приблизились к нему. Конники спешились.
— Пленные готовы? — негромко спросил отец.
— Стоят за холмом, в половине полета стрелы отсюда, великий отец мой государь. — ответил ему эбих Рат Дуган.
— Коней мне и Балле.
Бал-Гаммаст слышал, как царь вскрикнул, усаживаясь на любимого вороного жеребца. Всего милосердия сумеречной мглы не хватало, чтобы скрыть бледность на его лице.
«Отец!»
…Пленники были выстроены в три длинные шеренги, локти стянуты ремнями за спиной. Кто-то склонил голову, кто-то смотрел дерзко, кто-то плакал, кто-то молился, кто-то скрывал ужас под маской хладнокровия, но никто не посмел заговорить. Все молча ждали приближения судьбы. Царь мог даровать им свободу, мог пресечь мэ, а мог изменить его: стране больше не нужно было столько вооруженных людей, зато каналы, колодцы и стены требовали множество рук… война не умеет строить, но за всю ее озорную жестокость проигравшему приходится платить.
— Сколько их?
— 1384, великий отец мой государь.
— Свободы не заслуживает никто. Жизни — почти все. Но да будет пресечена мэ тех, кто отмечен. Дайте: мне даккат!
Даккат! Звонкое, как удар бича, слово. Шеренги вздрогнули, словно и вправду огромный бич прошелся по спинам побежденных. Даккат! Вот уже четырнадцать солнечных кругов не случалось шествия с даккатом во всей земле Алларуад. Из третьей шеренги кто-то невидимый коротко и крепко проклял царя. Двое или трое упали на колени, разразившись рыданиями. Отец обернулся к Бал-Гаммасту и Апасуду: — Вы должны увидеть и навсегда запомнить все то, что будет сейчас происходить. Мэ царя похожа на мэ ножа. Он сам ни в чем не волен и лишь служит руке. Творец, может быть, отзовется на ваш зов, когда вы захотите от него помощи или совета. А может быть, Он не обратит к вам свои уста. Но если Он сам пожелает нечто совершить через вас, вы поймете и должны будете послушаться. Вам надлежит знать: нет ничего более важного для правителя. Вы можете поступать по закону и по прихоти, пока не услышите Его слова. После этого для вас не существует ни закона, ни прихоти, но только воля Его.
Царь говорил так тихо, что никто, кроме Бал-Гаммаста и Апасуда, не слышал его слов. Помолчав немного, он продолжил:
— Вы поедете рядом со мной вдоль строя. Рука одного из вас все время должна быть в моей руке. Вам не следует освобождать ее, пока я не прикажу. Аппе! Ты — первый.
Четыре воина, вооруженных длинными копьями, встали рядом с царским конем. Агулан дворцовых писцов принес два медных сосуда с краской и тонкую кисть на длинной ручке. Сосуды понес один из воинов. Царь взял кисть в правую руку, а левой сжал пальцы Апасуда. Вороной жеребец, узнав нутряным скотским чутьем запах смерти, запрядал ушами, скосил бешеный глаз к собственной спине, но потом утихомирился и медленным шагом побрел вдоль шеренги бывших мятежников.
Апасуд вздрогнул. Темнота еще не до конца овладела полем и холмом, но сила ее стояла за шаг до полноты. Лишь Бал-Гаммаст заметил, как исказилось лицо брата. Царь на мгновение остановил шествие и взглянул на Апасуда. Молча. Тот выпрямился, стал прямей копья.
Еще десяток пленников — позади. Шеренга молчит, молчит стража, молчат царь и его сыновья… Что это? Всхлип, прозвучавший ударом грома, разорвал тишину. Апасуд! И сейчас же где-то там, позади, в отрезке шеренги, который теперь превратился в прошлое дакката, некто захохотал, надрывая глотку, а потом закричал:
— Спасибо! Спаси-и-и-и-бо! Творец, спаси-ибо!
Бал-Гаммаст увидел: брат извивается подобно кошке, которую крепко держат за заднюю лапу, не давая убежать. Серая кобыла нервно танцует под ним. Как и пойманная кошка, Апасуд боролся молча, не смея подать голос, а потом издал негромкий стон. Не ртом, утробой. Так лесной зверь, угодивший в ловушку, воет от безнадежности…
Ненадолго успокоился. Хорошо. Сотни глаз обращены к нему. Так нельзя. Царскому сыну непозволительно… Никогда, ни при каких обстоятельствах. Апасуд не надолго успокоился.
Царский конь остановился вновь. И тут Апасуд разомкнул уста и выпустил на свободу долгий протяжный крик, беспощадным ножом вспоровший поздние сумерки. Царь, не поворачивая головы и не отпуская сыновнюю руку, медленно поднял кисть, макнул ее в один из сосудов и прочертил на лбу у пленника короткую вертикальную черту. Черта светилась во тьме, как светятся гнилушки на болоте, только намного ярче, так, чтобы каждый ясно увидел: этот — помечен. Черта пылала нестерпимо алым. Товарищи несчастного мятежника в ужасе посторонились от него, будто от зачумленного. Никто из живых не желал заразиться гибелью. Ибо живой мертвец стоял между ними. Тот взглянул на царя, но даже сейчас, обладая свободой смертника, немедля опустил глаза. Не сумел быть дерзким до конца. Апасуд заливался, то и дело переходя на хрип. Над шеренгой летел его вопль, уязвляя робкие сердца. Серая кобыла поднялась на дыбы, опустилась и злобно укусила вороного; воины едва усмирили взбесившееся животное.