Царь головы (сборник)
Шрифт:
Спасибо тебе. Как за что? За всё. За то, что не спрашиваешь лишнего, зря не напомнишь про ошибку и печаль. За то, что существуешь. Хотя бы в памяти моей. Мне что-то хорошо сегодня – всех хочется благодарить. Даже… даже и покойников! Пусть будет им легко и радостно там, за гробом! Где нас пока что нет. Так радостно и легко, как мне сейчас. Ты что, не чувствуешь? Чудесен! чуден мир! И так устроен правильно… Я вот что думаю: даже тогда, в блокаду… когда предел сил человеческих был превзойдён во сто крат… даже тогда… Словом, блокада была такою мерой испытания, что люди в Ленинграде – по сердцу их – воочию узрели сатану и Бога. Кто так, кто этак. Ну а кто-то разом. Потому что гармония – это равновесие враждующих сил. И когда оно нарушено, это особенно осознаётся – пронзительно и больно. Потому что мир в человеке и вокруг него прекрасен и вместе с тем ревёт как сивуч, скрипит зубами, маты гнёт. Как выразить – не знаю. А только дивно всё. Всё дивно, дивно, дивно! Мы в юдоли
* * *
Да, 21 октября 201* года Варя снова перестала есть. Не знаю, зачем ей, воздушной, грациозной, любопытной, это было нужно, – я никогда не понимал, каким ключом заводилась в ней пружина, приводившая в действие её существо и заставлявшая кружить его в неудержимой пляске. Возможно ли вообще это постичь? Какой роковой идеей была она угнетена? Какой в мастерской своей жизни реализовывала антисценарий? Бог знает. Но 21 октября, на закате мягкой осени, стремительно переходящей в осень хмурую и стылую, в очередной раз перестав есть, Варя в прямом эфире перестала быть.
Конечно, я недостоин её. И всегда был её недостоин. Зачем во мне, недостойном, звучит её голос? Может быть, он – укор за то, что не смог дорасти, не сумел дотянуться? Нет, не «не смог» – не попытался даже… И не укор тогда, а – приговор. Чистой музыкой звучащий приговор, обрекающий меня на мою будущую жизнь, в которой придётся прозябать булыжником или жабой. И ничего не изменить. Я – глухой булыжник, а она… Она была как драгоценный музыкальный инструмент, звук которого теперь услышать может только память.
И вот ещё. С четырнадцати лет Варю одолевал странный недуг – редкие и спорадические припадки гомерического восторга, вслед за которыми с губ её взмывал призрачный летун, и душа Вари, щебеча, отправлялась в счастливое путешествие. Нет, это была не падучая. Её несколько раз отправляли на подробное обследование к светилам, но отождествить природу её болезни с уже известными и описанными в медицине напастями те не смогли. Однако при рецидиве принимали Варю к себе в клинику с готовностью, как объект занимательного исследования для пытливого учёного ума. А коль скоро светила чешут затылок, то и не нам рядить… Существенно лишь то, что из этого, последнего путешествия лучистая душа её в померкшее тело уже не вернулась. А что тело, пусть и прекрасное, без света в нём? Без лампочки, зажигающей взгляд? Хлам, рухлядь. Стыдно признаться, но я не хожу в клинику, не навещаю Варю – не могу видеть этот бездушный прах, эти печальные развалины…
И всё-таки порой мне кажется, что доктора мудрят. То есть, напротив, являют чудеса бесчувствия и слепоты, не замечая очевидного – того, на что взглянул и разом, минуя опыт, понял, опознал. Известно, так не принято в учёном мире, ну да пребудет с ними их гордый чёрт, несущий свет. Я не о том. Разве не происходит с каждым так: набилось внутрь столько раздирающих энергий, что жилы вздулись и – либо клочки по закоулочкам, поскольку не сдерживает давление материал оболочки, либо стравливаешь пар – истерика, запой, скандал в трамвае, избиение подушки. Нам это известно на примерах скопления дурных паров в нас дышащего ада. Но ведь, пожалуй, и дыхание рая может достичь
И это с Варей случилось, она растворилась в звуках, в языке рая. Но – «лопнула пружина, п…ся механизм». Прощай, Варя, прощай, чудесное существо, полное жизни и песен, пусть твой незримый мотоцикл несёт тебя в небеса, к звёздам, в чёрный космос, к хохочущему Богу, лучше всех нас знающему, почему всё, что с тобой происходило, было правильно, правильно, правильно…
ГЛИНА
Никита Рязанский
Строил город, и ему не хватило гвоздя.
Б. Гребенщиков
Вчера в метро я видел Нину. Выходил из вагона на «Сенной», а она стояла у дверей, пропуская хлынувшую наружу толпу, – бледная, без видимых следов косметики, русые волосы заплетены в косу. Такой я её помнил и такой, владей искусством карандаша, мог бы изобразить. Удивился ли я? Не то слово – я заледенел. Изморозь покрыла моё тело, хрустя на сгибах и ломаясь на ходу. Полевые сезоны на Алтае… Мы вместе копали могильники на плоскогорье Укок – в нашей экспедиции она была штатным художником. Да, у многих были фотокамеры, но по правилам все находки должен был фиксировать художник – таков закон. Нина умерла шесть лет назад. Была навеселе, упала в подъезде на лестнице, перелом основания черепа. А тут стоит на платформе, и серые глаза смотрят мимо… Мимо всего. Я не посмел даже кивнуть.
А на прошлой неделе я мельком встретил на Владимирском Захара. Возле обувного магазина «Форум». Он жил тут неподалёку, на Колокольной, в красивом доме с изразцами. Такой узорный пряник, русский стиль. Мы были знакомы с ним ещё детьми – вместе ходили в исторический кружок при Дворце пионеров. Захар умер полтора года назад в Германии. Печень. Или почки. Разное говорили. Тогда решил: показалось. А что ещё можно было решить? И вот теперь – Нина…
Я болен – какая-то зараза грызёт мой разум. В противном случае придётся признать правоту тех, кто утверждает, что единственная достоверность мира – это наши галлюцинации. Но это не так. Иначе мы знали бы о бабочках только то, что иногда им снятся китайские мудрецы. А нам известно совсем другое. И мир трещит, разбрызгивая потроха, в давильне наших знаний, как перламутровка, на которую уронили атлас чешуекрылых.
Да, болен. Ещё недавно был крепок и красив, как каслинский чугун, а тут – нате вам… Теперь всё чаще без видимой причины меня одолевают сонливость и, как следствие, – рассеянность. Иной раз, выходя из дома, не запираю дверь и, возвращаясь, удивляюсь – открыто. А ведь, казалось, как обычно, проворачивал ключ, и угодливая память выдаёт фантомное воспоминание – клацанье механизма в замке. Иногда забываю запирать, входя: просыпаюсь – дверь настежь. Странные симптомы. И ещё: общество людей – тяготит, одиночество – манит. На телефонные звонки отвечаю через раз. Точнее, через четыре на пятый – так примерно. Возможно, виной всему укус какой-нибудь диковинной мухи. Или неведомый паразит залез в моё нутро иным путём, и – трах-тибидох – самозахват. Я слышал, эти твари умеют ловко управлять хозяином, как опытный погонщик ездовым скотом. Завладевшая мной дрянь заставляет говорить невпопад, мешает следить за чужой мыслью, велит забывать сдачу в магазине…
Сейчас уже не скажешь точно, когда это началось, когда я впервые почувствовал в себе жало недуга. Время слипается в голове в одно вязкое всегда, где нет места календарю, временам года, памятным датам и разнице между понедельником и четвергом. Что было раньше – университет или школа? Первая сигарета или утро на хозяйственном дворе зоопарка, где я – школьник, член исторического кружка при Дворце пионеров – с любопытством наблюдал, как в порядке научного опыта три почтенные археологини пытаются разделать каменными палеолитическими орудиями тушу умершего слона? Что было сначала – старик из Костёнок рассказывал мне, как зимой в войну блиндажи на передовой утепляли трупами немецких солдат, или самарский удильщик, рисуя былое изобилие Волги, врал, что в прибрежных сёлах печи топили сушёной рыбой? Я ездил в Алтын-Эмель три месяца назад, в апреле, или это было в тот год, когда мы с Мариной плавали на кораблике по зеленоватому Майну, на гладь которого падали первые жёлтые листья? И когда от меня ушла Марина – в далёкую морозную зиму (в городских подъездах лопались чугунные батареи, разорванные обратившейся в лёд водой), или это случилось неделю назад, под пляску тополиного пуха, завитого ветром в пушистые вьюны? Всё смешалось в одной круговерти – время, лица, предметы, пространство… Так катаешь в детстве по первому снегу ком для снеговика, и в него залипают прелые листья, песок, трава…