Царь головы (сборник)
Шрифт:
Что-то разладилось в моём королевстве. Нина, Захар и эта глина… Я был как струна, рассекающая мягкий сыр жизни, – теперь запах тлена и ужас небытия мерещатся повсюду. Словно Бог оставил меня. Оставил всех – дал в руки зажигалку, а огонь в сердцах задул. И лёгкость ушла, и все вокруг как-то сразу стали старыми – трачеными людьми, подержанными телами. И в речах закишели мёртвые слова. И живаялегенда, глядь, сделалась полуживой. Словно мир не соизмерил мечту с собственными силами, и мечта обернулась погибелью – а из-под обломков мечты редко кто сумеет подняться. Та же история, что с русскими печальниками на пламенных кухнях: мечтали, обличали, возвещали, верили, а вышел срам, потому что вдруг сделалось пронзительно ясно, что мировой заговор, Большая игра, сионские мудрецы – всё совокупное коварство мировой закулисы – изрядно преувеличены,
Конечно, дело во мне – человек так устроен, что свой недуг ставит в центр мироздания. Заболит у него ухо или надуется мозоль на пятке, и кажется ему, что ухо стало огромным, а пятка великой, больше его самого, важнее всех причин, сильнее всякой воли, и весь мир уже и есть это больное ухо, этот ноющий пузырь на пятке…
Такое чувство, будто я иду по жизни, то и дело задевая прямые, с которыми вроде бы мы должны быть параллельны. Мёртвое – мёртвым, живым – ужимки и прыжки. Вокруг невесомое лето, зелёное северное тепло: забредёшь на Елагин – водомерки на глади пруда, в цветке дремлет шмель, жук-кузька, зацепившись коготками лапок сразу за две травинки, растянулся в добровольном распятии… А тут откуда ни возьмись прохожий, ещё крепок, а рот беззубый, вялый, и нижняя челюсть гуляет туда-сюда – будь он актёр, легко сыграл бы какое-нибудь жвачное животное. Да и сам я теперь… Какой, если взглянуть со стороны? Мелкие сбои в координации, складная речь даётся с трудом, внимание скачет с пятого на десятое…
Итак, я болен. Что видит вокруг больной взгляд? Купи, попробуй, вложи, выиграй. Что ещё? Убьём паразитов, заморозим бородавки, избавим от страданий. Вчера на улице заметил выцветшую неприглядную вывеску: «Ремонт одежды». Глаз бегло прочитал: «Ремонт надежды». Забавно. Да, ремонт надежды – вот что мне нужно.
В новосибирский аэропорт «Толмачёво» прилетели до зари, в несусветную рань. Пока англичане и зиновцы охотились на экспедиционный багаж, ползущий по вьющейся чёрной тропе, я рассматривал скульптурную композицию в гулком зале ожидания. Серебряный всадник (то ли ордынец, то ли азиатских кровей казак) нёсся на оскаленного серебряного волка. И тот и другой отчасти были запаяны в хрустальные кубы (не стекло, конечно, – какой-нибудь технологичный пластик), дающие иллюзию излома, а из такого же куба, но расположенного чуть выше на них взирало травлёное лицо равнодушного Будды. Композиция выглядела динамично и вызывала уважительный интерес, хотя замысел скульптора представлялся не столь прозрачным, как использованный им хрустальный материал: при подробном осмотре я насчитал у лошади пять ног, а у волка – пять лап. Как ни странно, уродство не бросалось в глаза, и, чтобы обнаружить его, следовало включить внимание. Всадник отчего-то сохранил привычную парность членов.
Нас ждали. Прямо из аэропорта, погрузившись в «газель», «Волгу» и китайский внедорожник, покатили по ночной трассе на Карасук, к казахской границе. Биологическая экспедиция в национальный парк Алтын-Эмель. Два зиновца из СПб, два англичанина и пятеро новосибирцев – паразитологи, орнитологи, энтомологи, арахнологи. Начальник – сибиряк, спец по двукрылым. Ещё два шофёра и повариха. За баранкой «китайца» сидел птицевед, двинувший в экспедицию на своём буцефале. Ну, и тринадцатый – я, сбоку припёка, археолог. Так решили – дескать, пусть будет историк с полевым опытом. Я напросился сам, чтобы уехать и забыть. Забыть похитившую мой покой Марину, прекрасную воровку, походя и без нужды, как скверный ребёнок, укравшую у меня – меня. Да простит мне небо этот маньеризм.
Алтын-Эмель – «золотое седло» – такое имя по легенде дал горному хребту прогуливавший здесь свои тумены Чингисхан. Меня интересуют сакские курганы. В илийской долине их до чёрта. Сами казахи теперь толком не копают и другим позволять не спешат. А если и копают, то как-то пафосно, с тенденцией. Они записали саков себе в пращуры – так польская шляхта, с целью отделить себя от черни, «пёсьей крови», назначила некогда своими предками сарматов и нарядилась в свой «сарматский стиль» – степняцкие усы и кривые сабли. «Золотого человека», Алтын-Адама, откопанного Акишевым ещё в шестьдесят девятом, казахи теперь чеканят на медалях, посаженный на крылатого барса, он украшает штандарт президента. Музей на могильнике построили. А саки, как принято считать в профессиональных кругах, были иранских кровей, но кто в таких случаях смотрит на рожу. Смотрят на регистрацию. Понятное дело: нужны длинные корни, чтобы крепить гордое самостояние. Пусти тут кого-то со стороны, могут ведь такое отрыть, что не приведи Аллах, да пребудет над нами его милость. Невозможно допустить. Поэтому еду с биологами контрабандой – посмотреть и прикинуть на перспективу: есть ли где-то интерес для нас, гробокопателей. Ну, на какую-то гипотетическую перспективу – кому как не археологам знать о бренности суверенных образований. Равно как и империй, нанизывающих эти образования на шампур.
Апрель. Дорога пуста. В небе медленно гаснет космос. Здесь другой воздух, другая даль, другие цвета, и только грачи – те же. Я думал, тут будет меньше весны – так всегда представляешь, отправляясь в Сибирь, – но нет, её, похоже, даже больше. Снег сошёл, его не видно ни в придорожных канавах, ни в перелесках. Вдоль дороги – степь, берёзовые колки, чёрная пашня, лесополосы, поля с озимыми, на которых уже показались зеленя. То тут то там по степи дымит и взблескивает багровым пламенем травопал. Начальник экспедиции – спец по двукрылым – горько бранится: из года в год от этого лиха горят в округе леса. Над сухой прошлогодней травой, невысоко, то зависая, то ныряя к земле, пасёт мышь белобрюхий лунь. Берёзы здесь тоже другие. Как будто светлее. Они ещё голые, ещё не подёрнуты желтовато-зелёной дымкой, и белы у них не только стволы, но и ветки. У наших не так, у наших ветки темны. И растут тут берёзы пучком – несколько деревьев из одного гнезда. Их сияющие стволы гнуты, раскорячены степным ветром. Местные говорят – танцующий лес.
До Карасука добрались к полудню. А через двадцать минут уже въезжали на территорию биологической базы академического института, официально – научный стационар.
Народ квёлый, невыспавшийся – за долгие часы пути рассказаны все дорожные истории и анекдоты, нет сил ни говорить, ни слушать. А между тем стационар затейный. За жилыми домиками, вдоль заросшего тростником берега озера – ряды просторных птичьих вольеров, оборудованных чем-то вроде избушек на курьих ножках, сухими стволами и берёзовыми вениками с прошлогодним листом. Тут отрабатывают технологии разведения в неволе редких птиц. В основном – тетеревиных. Но есть и длинноногая дрофа, и беркуты, которые несутся здесь, как клуши, и вымирающие утки савки, плодящиеся, как песок морской в утиных палестинах. А пора-то самая дивная – ток. Гормоны кипят в алой птичьей крови. Дикуши, глухари, воротничковые рябчики, обыкновенный и кавказский тетерева… Все пляшут, распускают хвосты, топорщат перья на шее, метут крыльями землю, выписывают перед самками круги, бесстрашно шипят на незваных гостей. Не питомник – сказки русского леса.
На следующее утро, чуть забрезжил рассвет, учёная братия, помятая после бурного ужина с водкой, наскоро позавтракав, собралась в путь – начальник экспедиции хотел в один дневной прогон домчать до Балхаша. Затея не очень реальная, если взять в расчёт резвость видавшей виды «газели». Да и казахская дорожная полиция, по свидетельству бывалой шоферни, лютует на асфальте, как весенний пастбищный клещ – такой вопьётся, отдирать надо, будто вывинчиваешь саморез, с проворотом.
Я тоже был хмур, хотя за ужином выпил не так и много. Причина в другом – ночью мне снилась Марина. Проснулся, вспомнил и как будто умер. Я обидел её и не подлежу прощению – все страсти преисподней к моим услугам.Таможенный досмотр и паспортный контроль прошли быстро, в гору экспедиционного багажа никто даже не сунулся: всё-таки Академия наук – не жук чихнул. За поднявшимся шлагбаумом – Казахстан. Плоский, непаханый, безлюдный. Только тянутся вдоль трассы столбы бесконечных ЛЭП, только летит через дорогу призрачное перекати-поле, только мелькнёт раз в полчаса ватажка местных бурёнок, маленьких и лохматых. Не земля – сковорода. Но всё-таки не та, что ждёт в аду, где черти будут жарить меня десять тысяч лет, превращая мою бессмертную душу в шкварку.
* * *
Ночь. Полная луна серебряной пыльцой осыпает мир. Словно спелый цветок. Покрыты серебром тополя и липы во дворе, крыша флигеля, кирпичная ограда, замыкающая двор. Луна смотрит в окно – не отводя взгляда, как зверь, который сильнее. За окном – комната. В комнате чисто, бело. Свет настольной лампы освещает столешницу с перекидным календарём и бумагами, исписанными медицинскими каракулями. За пределами стола свет бледен. В углах комнаты – тени. Где-то густые до угольной черноты, где-то пореже. Под пологом теней – что угодно.
Двое сидят в комнате за столом. Луна. Лампа. Бледный свет их. Двое. Мужчина и женщина. На них белые халаты. Дежурный доктор и медсестра. Между ними – чужая жизнь. Комната называется «ординаторская».
– Что с ним? – говорит сестра. – Какой странный больной.
– Травма головы, – говорит доктор. – То есть голова – это помимо прочего. Весь был точно отбивная.
– Никогда не видела такого. Он разговаривает со мной, а через минуту – будто уже не со мной, а с другим человеком. Словно щелкнули переключатель.