Царь и гетман
Шрифт:
Павлик учится читать, писать, чертить, рисовать… Татко его так много знает и сам учит Павлика…
И Павлик все растет, вытягивается, хорошо уже говорит по-московски, попривык к Москве…
А в Москве так страшно становится, такие зловещие слухи ходят… Говорят, что стрельцы всех немцев, всех нехристей перебить хотят… А там какие-то смуты в Кремле — то царя хотят убить, то царевну Софью заточить… Стоном стонет Москва — страшно кругом…
А эти ужасные казни стрельцов… Едут на телегах с зажженными свечами в руках, а за ними бегут стрельчихи, да воют, душу разрывают — воют… Какая страшная Москва!
— Что, Павлуша, задумался? По Москве, чаю, скучаешь? — говорит царь, ласково глядя на юношу.
Павлуша
— А? Заскучал, поди, по Москве?
— Нету, государь, не скучаю, — отвечал юноша, к которому разом воротилось его привычное самообладание.
— То-то! Со мной скучать некогда.
— Некогда, государь, да и неохота.
— Правда. Скучают только дармоеды да лежебоки. А мы не лежим, — отрывисто говорил царь, глядя вдаль и тихо налегая на руль.
Юноша молчал. Слова царя так и обдали его холодной действительностью… Царь был в духе.
— А что, хотел бы ты тут жить? — снова спросил он своего юного любимца, лукаво улыбаясь.
— Где государь поволит жить, там и я.
— Так… А может быть, Бог и доведет до благополучного конца, — сказал царь в раздумье.
Это сами собой сказывались его заветные думы, его мечтания.
А флотилия все скользит неслышно по гладкой водяной поверхности холодной, неприветливой реки. Тихо кругом. Ни говору не слышно, ни смеху, ни песен. Да и как петь, когда всякий час флотилия может наткнуться на шведские корабли, на замаскированные редуты, на засады?
Глаза царя зорко следят за всей флотилией. Ничьим другим глазам он не верит — верит он только своим глазам. Он сам хочет все видеть, все знать… Были только одни глаза, которым он доверял, как своим собственным, — это бойкие, живые глаза Павлуши Ягужинского.
— Это мое око, — часто говорил Петр, указывая на Павлушу, — коли Павел увидит что, то истина дойдет до меня такою же истиною, как ежели бы я сам ее видел.
А теперь Павлуша сидит такой задумчивый. Ему было нехорошо, страшно чего-то… И зачем утонул этот Кенигсек? Зачем эти проклятые бумаги он носил с собой!.. Когда Павлуша по приказанию царя запечатывал их, то он увидел между ними что-то такое страшное, от чего у него волосы стали дыбом, кровь застыла… Неужели же это правда?.. О! Как он желал бы, чтоб эти проклятые бумаги пропали, уничтожились, исчезли бы под водой вместе с трупом Кенигсека…
И Павлуша силился отогнать от себя страшное, которое он видел в бумагах утонувшего Кенигсека. Он старался думать о своем прошлом… В этом прошлом был такой крутой перелом. И опять все это, точно во сне было… Понравился Павлуша Головкину, Гавриле Ивановичу, и он взял его к себе в жильцы, в комнатные… «Такого смазливенького паренька, как Павлуша, всякому охота держать около себя на глазах, — говаривал бывало Гаврило Иванович, — и показать гостям есть что — малый бойкий…» И Павлуше жилось у Головкина не то хорошо, не то дурно, а надо было привыкать — дом знатный, можно в люди выйти… Зорко присматривается Павлуша ко всему, что около него, быстро все понимает — и Головкин не нахвалится Павлушей… Он его любит как сына, балует его, ласкает… И Павлуше вспоминается, что почему-то ему противно становилось от этих ласк… Но у Павлуши уже образуется характер будущего государственного человека: он уже многое знает, и знает, где что нужно сказать, где помолчать… Он все обдумывает, взвешивает — всему отводит надлежащее место…
Замечает Павлушу и царь у Головкина. Павлуша и царю нравится…
И вот Павлуша у царя на глазах, в денщиках его вместе с Ванькой Орловым… Только тот больше все за девками дворскими… А Павлуша — ни — ни, не глядит на девок, как они ни заигрывают с ним… Одну только девушку не может забыть — да и то нездешняя… Далеко она… а так вот и стоит перед глазами… Да и имя-то какое
На днях только они воротились с царем из Воронежа. Царь осматривал там новые корабли, весел был, всех торопил — все ему хочется Азовское да Черное море себе отвоевать, из Воронежа-то! Мало того, и султана турского воронежскими кораблями из Цареграда выгнать, а Дон — от соединить и с Волгой, и с Днепром, и с Двинами обеими, и с Обью — Дон — от! Вот чадушко! Со всеми концами света задумал Дон и Воронеж соединить… «И на тот свет, говорит, прокопаюсь — только б у меня помощники были!..» А Павлушу вместе с бывшим там в Воронеже по малороссийским делам генеральным судьею Василием Кочубеем и с бумагами царя посылал из Воронежа к гетману, к Мазепе Ивану Степановичу, а гетман в то время гостил на хуторе у Кочубеихи — в Диканьке… Вот там-то Павлуша и видел эту девушку, дочку Кочубея — ее-то и не может он забыть…
Вот и теперь от этой невской холодной пустыни мысль Павлуши отлетает в ту яркую зелень юга, в эту счастливую Диканьку… Апрель в начале — а уже все в цвету. Никогда Павлуша не подозревал даже, что так дивен и прекрасен может быть свет Божий… Деревья — вишни, яблони, груши, терн — словно снежною розоватою метелью засыпаны сверху донизу: хлопья, комья, горы этого снегу цветочного куда ни глянешь, где ни ступишь… Деревьев не видать совсем, а виден только цвет, цвет, цвет без конца. Только ниже виднеется зелень, да и та вся усыпана цветами, живыми и умирающими, опавшими, завядающими… Это — цветочное море кругом! А птицы заливаются — Господи! Павлуша так и затрепетал всем телом, когда очутился в этом раю… Разом как будто воскрес один день из его детства, из той золотой, забытой, застланной пеленою лет поры, когда они жили где-то далеко, там, за Днепром… Только не слышно плачущей скрипки доброго татка… Но зато поют птицы — столько голосов, столько мелодий неуловимых, столько подмывающего, доброго, нежного, сладкого, что после московского холода и угрюмого молчания природы Павлуша не выдержал — и, бросившись лицом на траву, зарыдал…
Вдруг он слышит, что кто-то тихо трогает его за плечо. В изумлении он приподымает голову и… не верит глазам своим: перед ним стоит — русалка, не то богиня этого рая… и она вся в цветах, вся сияющая, как весна, как это дивное голубое небо… На волосах ее, густых и черных как вороново крыло, — корона из цветов. И коса ее вся переплетена цветами. Гирлянды цветов обвиваются вокруг шеи вместе с кораллами и спадают вниз по белой, шитой красными узорами сорочке… Смугло-белое, матовое без румянца личико смотрит ласково, девушка открывает розовые губы, и из-за белых мелких, как у мышки, зубков вылетают какие-то слова, не похожие ни на польские, ни на московские, но довольно понятные…
— Чого вы плачете? — спрашивает она.
— Так… мне хорошо… я не знаю, — бормочет Павлуша, боясь взглянуть на видение.
— Та вы ж с татком приихали?
— Нет… мой татко в Москве…
Павлуша заметил, что девушка улыбнулась.
— Ни, не ваш татко, а мий — Кочубей… Вин з вами вид царя приихав до пана гетьмана…
— Да… он… я, — лепетал Павлуша, все еще не пришедший в себя.
— Може, вас кто обидив у нас?
— Нет, никто — я так заплакал, вспомнил детство.
— А вам який рик? — спрашивала девушка.
Павлуша не понимает слово «рик» и молчит, глядя вопросительно в черные детски добрые глаза.
— Год вам який? — допытывается девушка.
Павлуша понял:
— Мне восемнадцать уже исполнилось.
— Овва! А мени вже скоро семнадцатый буде…
В это мгновение за кустами мелькнула тень — и показалась бодрая фигура старика с седыми усами и живыми серыми глазами, которые при постоянно понуром лице старика смотрели словно исподлобья, но смотрели бойко, лукаво и как будто приветливо… Это был Мазепа.