Царь Петр и правительница Софья
Шрифт:
Они вышли из палатки, пошли к морю. Ночь была темная, тихая, и тем ярче сверкали в неведомой вышине звезды весеннего южного неба. Московский и казацкий стан раскинулся на огромное расстояние, от берега Черного моря до низменного, поросшего камышами берега Гнилого моря, или Сиваша. Во многих местах мигали догоравшие костры. В камышах и в степи раздавались концерты весенних птиц: то бил свою весеннюю песню коростель, то перепел глухо стучал где-то в степи; протяжные, однообразные стоны «бугая», водяной выпи, заглушались немолчным говором лягушек. Издали темнели изломы какого-то огромного безобразного здания, это был Перекоп, его укрепленные башни «кули». Оттуда доносился иногда протяжный лай собак,
Голицын и Мазепа продолжали идти вдоль морского берега. По временам Голицын останавливался и, тревожно к чему-то прислушиваясь, всматривался в темную даль. Вдруг в том месте, где у моря кончалась московская сторожевая цепь, послышались оклики часовых.
— Эй, кто идет?
— Стрельцы полку Карандеева.
— А куда вас черт ночью носил?
— Боярин, воевода большого полка, посылал.
— За каким чертом?
— За водой… Тутотка вода гнилая, так мы сыскали там, за губой, воду добрую.
— Для че ж не днем ездили?
— Эка, лешие! Чего пристали! Сунься-ка днем туда, своих не узнаешь: родник, чу, на татарской стороне.
Из лодки, которая между тем пристала к берегу, стали выгружать какие-то мешки. Часовые, слышно, смеялись.
— Да что вы, лешие, воду в мешках что ли носите?
— Али не видишь, окаянный? Знамо, в мешках: бурдюками называются.
— Ай да карандеевцы! Скоро в решете воду носить станут.
Голицын знал, что это была за вода в мешках. Мазепа же догадывался, но молчал… Он понял, что осада с Перекопа будет завтра же снята, потому что сам же Иван Степанович и механику всю эту подвел.
Действительно, воротившись к себе и застав в своем шатре Кочубея за изготовлением универсала к запорожцам и в полки, Мазепа весело сказал:
— Ну, Василю, друже, кидай универсалы в огонь.
— А что, пане гетмане? — испуганно спросил Кочубей.
— Завтра повертаемся назад.
— Как так, не добывши Перекопа?
— Нехай его нечистый добывает! А ты возьми нотатки летописные и пиши.
Кочубей взял тетрадку, куда вносились главные события каждого года.
— Что ж писать, пане гетмане?
— Пиши… У тебя записано уже, как мы подступили под Перекоп?
— Записано.
— Так пиши далей: последи же, вдавшися до хитростей, когда войска начали под Перекоп шанцами приступати, татары, мира иская, поступили князю Голицыну искуп и ложными червонцами, в бурдюги насыпанными, его обманули, сверху только добрыми червонцами прикрывши. И тако все войско, хотя с трудом, однако охотно, ради корысти и славы Крыму достигшее, принуждено от стен градских с жалем и руганием на гетмана отступить. [7]
7
Этими именно словами и записано в украинской летописи, изданной в 1878 г. Орестом Левицким («Летопись самовидца» и пр., стр.288). — Прим. авт.
Окончив писать, Кочубей недоверчиво взглянул на Мазепу.
— Как же ты узнал все это, пане гетмане? — спросил он.
— Сам сейчас видел: при мне бурдюки из лодки выносили якобы с доброю водою для воеводы.
— А как ты узнал, что там
— Да я ж сам тайно салтану Нурадину и натякнул на это через шпега.
— Ну это почище деревянного коня Одисеева, — засмеялся Кочубей.
— И правда, Василю, — улыбнулся Мазепа, — жаль, что троянцы не догадались сделать то же с греками.
— А може, греки не такие были продажные корыстолюбцы, как москали.
— А може… Кто его знает!
XVIII. Самосожигатели
В эту же ночь и в те же часы, когда далеко на юге, под стенами осажденного Перекопа, пользуясь мраком южной ночи, стрельцы Карандеева полка таскали из лодки в палатку князя Голицына бурдюки «с доброю водою», на дальнем севере, в самом крайнем углу Онежского озера, в тишине таинственно бледной северной весенней ночи творилось нечто такое же таинственное, как и эта северная ночь…
В северном углу Онежского озера торчит из воды небольшой островок, каких-нибудь пять-шесть верст в окружности. Бурные воды огромного, как море, озера, оторвав этот скалистый клок земли от материка еще во время образования земной коры над клокочущими в недрах земли вулканами, теперь спокойно облегают его со всех сторон. Спят теперь эти волны, как спит вся поверхность бездонного озера, как спят ближайшие и далекие темные горы, и серые скалы, и дремучие леса вокруг, как спит вся эта тихая прозрачная ночь. На островок и на все озеро, как и на все окружающее, не ложатся ночные тени, но тем более чем-то таинственным и неясным дышит эта северная весенняя ночь: все предметы являются какими-то неопределенными, загадочными… Еще более загадочно это движение на всем острове и на озере. По острову и по берегу озера двигаются какие-то люди, и много их, очень много, а от материка тихо скользят по озеру по направлению к острову какие-то лодки, полные людей, и одна за другой пристают к берегу. Из лодок вытаскивают охапки чего-то темного и несут к деревянным строениям, силуэты которых, заборы и крыши неясно вырезываются из-за прогалин темного бора, охватывающего строения с трех сторон. Иногда слышится говор, детский плач и сонный лай собак. Не слышится только ни пения соловья, ни постукивания перепела, ни тех, полных очарования, нестройных голосов природы, какие сходят на землю южными весенними ночами.
У ворот строений, обращенных к озеру, скучилась огромная толпа народу, безмолвная и неподвижная, а посреди толпы стоит высокий старик с длинными, как у женщины, волосами и седою до пояса бородою. Слышится его возбужденный голос, который как-то дико звучит в этой таинственной ночной тишине.
— Потягнем, православные, за золотыми венцами потягнем! — раздается голос старика. — Вы меня знаете, да не все, и не вся моя жизнь вам ведома… Была то не жизнь, а житие… Породою я русских людей, зовут меня Емельянком, Иванов сын, повенчанин, из Повенца — града, жил в Повенце в бобылках своим двором, писал божественные книги старого письма и тем кормился. И после пожару много лет назад двора у меня своего не стало, отняли попы дворовое мое место якобы под церковь, а построили торговые бани для корысти, каковы попишки!
— А-ах! — молча, но тяжело вздохнула толпа.
— И с того числа проживал я, православные, где день, где ночь, аки птицы небесные, — продолжал старик, — и так до холодов, до заморозков, когда птицы небесные на теплые воды улетают, а другие птицы в стрехах да в дуплах хоронятся в непогодь. Припало и мне хорониться в дупле, и пристал я на посаде у сестры своей, у вдовы Агафьицы, бедность непокрытая! А проживаючи у Агафьицы, на праздники в церкви не бывал, для того что ноне пение в церквах и служба новая, и обедню служат не над просвирами, а над колобками, а в тех колобках бесы…