Цари и скитальцы
Шрифт:
— Дунюшка, я к тебе, — виноватым котом залез в светлицу Венедикт Борисович. — Тепло у вас.
Он подсел к жене, положил голову на её маленькое, крепкое и круглое плечо. Как всё мешалось в нём — ласковость и тяжёлое хмельное ожидание. Глупышка Ксюша, ревновавшая отца ко всем (хоть и приёмыш, у неё не возникало мысли, что не родная), придвинулась с другого боку.
Отводя мужа от соблазна, Дунюшка стала говорить ему, что ключник Костя нашёл в Разрядном писца, готового за умеренный поминок найти поместье в Порховском уезде и выхлопотать разрешение на обмен.
— Дунюшка, жизнь переменилась, — возразил Венедикт Борисович. — Незачем нам меняться. Дядюшка Умной обещал мне...
Дунюшка не прерывала мужа,
— Уложи Филипку, да и сама ложись, — велела ей Дунюшка с внезапным холодком. — Ночь-заполночь.
Ксюша коротко потёрлась о руку отца, он приласкал дремавшего уже, но всё цеплявшегося за мать Филипку. Оставшись с мужем, Дунюшка притихла. Он снова её обнял. Её решимость — хотя бы нынче, в понедельник, уберечься от греха — сгорала от его дыхания и горячих рук. Кто из святых отцов придумал пост в самое беспокойное предвесеннее время, когда в земле под снегом всё уже сонно мучается, потягивается живыми жилками, корнями, ищет соединения, любви... Господи, да нет же слаще ничего, чем темнота прохладного чулана, широкая кровать корытцем, обозначающая гнездо, место уединения, стыдной и пламенной игры, беспомощности жены перед мужем и мужа перед женой. От одного прикосновения к подушке, которая так много слышала, прощаются себе последние грехи...
— Да погоди ты, Венюшка!
Венедикт Борисович не слышит, не хочет ждать, как он хорош в этом беспамятном нетерпении, да и сама Дунюшка недолго сохраняет память.
Пост. За окном зима. Но в волчьей ночи, охватившей всю Россию, так много ожидания любви, добра, тепла, что кажется немыслимым, чтобы оно не разрешилось беспредельной весенней радостью.
6
Помня совет Умного, Неупокой не лез в приятели к пятидесятнику Игнату. Их свели ногайцы. Видимо, от Гришани они узнали о Неупокое всё, что он хотел внушить им, и однажды, заметив, какую брагу пьёт Неупокой, позвали его к себе за стол.
Ногайцы, как и крымские татары, охотно пили русское вино. Магометанские законы не слишком тяготили людей в степи. В чистую половину кабака пускали двух ногайцев: одного звали просто Мурзой, он явно не хотел открывать своего имени, но утверждал, что его брат служит в Касимове «царю» Сеин-Булату Бекбулатовичу; другой — Матай — был при нём кем-то вроде оружничего.
Ногайцы говорили по-русски плохо, больше кивали. Беседу за столом держал Гришаня. Он по каким-то, якобы посольским, делам бывал за Волгой в ногайских юртах. Наверно, просто торговал коней. Он завлекательно описывал степную жизнь. Хвалить степную жизнь стало в обычае у заскучавших за зиму детей боярских, к весне тянуло из немилого родного дома в простор и дикость, уже который год в моде были татарские шапки... В описании Гришани степное счастье выглядело так.
Проснулся утром. В юрте воздух чистый, дыра в войлочном пологе всегда открыта, степной цветочный запах затекает в юрту, от него мужикам-ногайцам снятся соблазнительные сны, и они радуются, что каждый имеет три жены, одна другой моложе и горячей. Гостей тоже не обижают, угощают бабами смотря по чину. Набалуешься за ночь, проснёшься весь в истоме, слабый, глотнёшь кумыса и вылезешь на карачках в степь. Жаворонок стеклянным дробом катается по середине неба. Ухо к земле приложишь, слышно, как далеко перебегает табун кобыл — их жеребцы гоняют, завлекают в игры. По хмелю кумыс похож на брагу, с утра заправился и ходишь весь день весёлый. Всем ты доволен, даже если не всё у тебя гладко: кумыс снимает пустое беспокойство. От этого ногайцы, которые не голодают, живут подолгу и не болеют.
Ногайцы
— Едешь в табун, — забывшись, проболтался Гришаня. — Там выбираешь сеголеток. За голову полтина, а у нас...
Русские воевали на холощёных жеребцах. Конями называли главным образом ногайских меринов, и шли они по восемь рублей за голову, а молодые жеребята по три. Русские мерины стоили не дороже четырёх рублей. Гришаня недаром мотался в степи.
— На родину охота? — спросил Неупокой Мурзу.
— Не могем. Война загородила. Бьёт, кто хочет.
После нашествия Девлет-Гирея торговые поездки на юг были запрещены, дороги перекрыты, под Тулой казакам и мужикам разрешено грабить и бить татар, откуда бы они ни ехали.
— А русским можно ехать?
— Сильно захочешь — можно. Пей!
Неупокой пытался сообразить, какое положение среди ногайцев занимали новые знакомые. По одеянию судить не приходилось. Мурза не расставался с русской шубой, подбитой волчьим мехом, и малахаем из лисьих хвостов. На Матае был стёганый халат, утеплённый на шее ожерельем из беличьих хвостов. Сквозь грязный лоск халата просвечивали синие полоски.
Ногайцы, как догадался Дуплев, были убеждены, что русские обозлены и замордованы опричниной, не любят государя и втайне ждут второго нашествия Девлет-Гирея. Они охотно говорили о татарских родословных, о высоте и древности степных родов. Матай перечислял:
— От праотец Ной родился сынка Иафет. От Иафета — Тюрк, от Тюрка долгий род, в нём — Аланча-хан. Аланча-хана детки Моггул да Татар. После Едигей, его сынка Нур-ед-дин, от Нур-ед-дин пошла Ногай — род Едишкул да Едисан. Твоя великий князь тыща лет не считай, моя семь тыща лет считай. Русскай боярин нам — мужик!
С ногайцами не спорили. Пятидесятник Игнат смотрел на них как на орудие мести. Пришёл Девлет-Гирей, пожёг Москву, и это хорошо, потому что ткнул опричных в их собственное дерьмо. Но сам Девлет-Гирей такой же душегубец, как и наши. Все волки, перегрызли бы друг друга... От черноты его отчаяния Неупокою становилось жутко.
Возле ногайцев, денежных людей, крутилась Лушка, по прозвищу Козлиха, служанка Штадена. Срамных жёнок Генрих не пускал в кабак и даже предупреждал детей боярских о болезни, завезённой испанцами из дикой страны за океаном. Лушка таскала из поварни грубые заедки — квашеную капусту, кашу, заправленную лежалой рыбной мучкой, а к дорогому вину для разборчивых и денежных — оливки. По разговорам, она была лекаркой и ворожеёй, знала травы. Когда Неупокой присматривался к ней, в её повадках и лице улавливалась двойственность: выглядела Лушка тугой, здоровой, в соку, кобылкой, к ней так и тянуло во хмелю; но была в ней истеричность неестественности, свойственная людям, подолгу притворяющимся на виду у всех.
Случалось, Лушка заведёт припевку посреди заплёванного двора, поглядывая на ковыляющего мимо сына боярского: «Свёкор с печки свалился, за колоду завалился, кабы знала-возвестила, я бы выше подмостила...» Но стоило человеку пройти, Лушка теряла к нему интерес и умолкала с облегчением.
Не красила Козлиху и мужская ферязь [13] , наброшенная на плечи. Из-под неё выглядывала замусоленная серая рубаха и юбка-запаска, стянутая на боку грязноватыми тесёмками. Однако тянуло к ней не одного хмельного Неупокоя. Михайло сказал однажды: «Мне с ней не жить, а так вот...» И показал как — к радости ногайцев.
13
...ферязь... — старинная русская мужская и женская распашная (с завязками спереди) одежда с узкими рукавами или без них.