Цари и скитальцы
Шрифт:
Спасаясь от ногайцев, две молодые девушки подались к Федосье. Один особенно азартный маленький ногаец, пометавшись между ними, устремился к Насте. Она в панике зашлёпала по мелководью к берегу, в лесную темноту.
Ногайцы соли не едят, поэтому глаза их видят в темноте. Ногаец через минуту настигнет девушку. Сорвавшись с места и одолевая сопротивление воды, Неупокой преследовал ногайца, почти догнал его у берега и вдруг увидел, что перед ним — Матай!
Матай, втыкавший ему нож под ногти.
Ногаец, кроме Насти, не видел никого. Бежать за ним по сучьям и многолетним наслоениям леса было
Наверно, Матай переел русского хлеба с солью: зрение подвело его.
Холодное девичье тело приникло плотно. Неупокой, теряя разум, крепко сдавил руками ломкую поясницу, круто переходящую в напряжённый задок. Матай ругался в отдалении, напоровшись босиком на сук. Настя вывернулась ящерицей, отскочила за ёлку. Её нога белела в зыбкой тьме июньской ночи мучительным изгибом.
— Я же тебя спасаю! — шептал Неупокой.
Сердце его колотилось с опасным гулом. Неупокой не слышал предутреннего ветерка, криков бешеной ловитвы на озере. Все, кто хотел, были благополучно пойманы... Уже не жажда, а разрушительная сила насыщала тело Неупокоя, освобождённое от одежд и совести. Он тряхнул ёлку, колючая лапа задела Настю, сухие иглы посыпались на плечи. Измазанной в смоле рукой Неупокой снова дотянулся до зябко заострившихся лопаток.
— Билэд, билэд, билэд, — ругался по-татарски раненый Матай. — Пит-тэк!
Настя заплакала почти бесшумно.
Желание и жалость переполняли Неупокоя. Вдруг отчего-то вспомнился брат Иванка в домовине.
«Зачем я здесь?»
Неупокой оторвал руку от Настиной спины, подался к озеру. Настя послушно кралась следом. Его одежда валялась в осоке. На бугорке костлявым привидением маячила Федосья. Она не обернулась на суетливо одевавшегося жениха.
Неупокой скрадывал Матая по ругани, как по следу. Тот шёл к усадьбе Шереметевых. Он был настолько обескуражен и разгневан, что не оглядывался до самого замета. А у замета из заострённых кольев он пропал.
Где-то был тайный лаз. Сколько Неупокой ни шарил в крапиве и лопухах, ни один кол не шевельнулся. Он подошёл к воротной стрельнице. В оконце заполошно выглянул вратарь.
— Вызовешь из избушки при конюшне Рудака, даю алтын.
Вратарь послал подручного. Алтын — большие деньги. Можно купить овцу.
Когда Рудак явился, вратарь по дружбе отвалил калитку и сказал:
— За впуск ишшо деньгу.
— Вот тебе, — показал Рудак.
Ему и алтына было жалко. За посыл хватило бы «пирога» — полполкопейки.
Услышав о Матае, Рудак припомнил:
— Его ещё в Москве приметили, да в кабаке не взяли.
— Ты откуда знаешь?
Рудак промолчал. Время уходило. Неупокой не стал допытываться. Где искать Матая?
— Укрыться ему боле негде, как в избушке у глумцов. Не он ли и болезного привёз... Сходи к ним.
Избушка, где жили скоморохи, стояла у садового плетня под старым ясенем. Слюда в окне слоисто, радужно мерцала: в горенке горел свет.
— Глумцы да домрачеи, — пояснил Рудак, — порченые мужики. Ночью не спят, к полудню похмеляются, рты полощут. Ты один иди, не надо нам вдвоём светиться.
Глумцы играли в зернь. Кости у них были воровские, с пол-овсинки, их легко спрятать или проглотить. Различить, сколько точек-зёрен было на грани, мог только глаз с тюремным навыком.
Они не удивились Неупокою. Только немного посмурнели и вроде подтянулись. Старшой — вёрткий мужик с резко-морщинистым порочным лицом и жадным ртом — неторопливо спрятал кости. Другой, плешивый, которого старшой во время представлений бил по голове, испрашивая, откуда треск, с пугливым вопрошением заглядывал в глаза Неупокою. Наверное, они боялись, что их погонят с сытного подворья, они уж надоели со своими шутками.
Старшого звали Матвеем, плешивого Якуней. Третий, музыкант, схватился за сопелку и потянул, словно сырую нитку, унылую мелодию. Он помогал себе движением бровей и головы, отчего выглядел безумом. Мелодия была нерусская и незнакомая. Скоро она сменилась какой-то надрывной плясовой. Её звучание было почти мучительно и так преображало мысли, чувства, словно Неупокой выпил натощак ковшик лёгкой браги.
Оборвав музыку, глумец сказал, что этот «строй» пришёл к нам из земель турецких, бессарабских, через кочевых людей «романов». Они живут свободно, не жнут, не сеют, не держат войска, только коней воруют и отдаются на волю тех, по чьей земле кочуют. Даже татары их не трогают, потому что с них нечего взять. Разве красивых чернооких баб...
Якуня-домрачей стал веселить гостя по-своему: «Гуляет-де во зелёном во садочке красная девица, и спрашивает-де её добрый молодец: а не моя ли та жемчужинка катается, а я бы ту жемчужинку проалмазил, посадил бы на золотой свой спиченик да к двум яхонтам, двум камушкам придвинул ба!»
— Довольно глуму, — оборвал старшой Якуню. — Осударь, знать, по делу к нам пришёл.
Неупокой прислушивался к шороху за стенкой. Там кто-то застонал или заплакал. Из горенки скоморохов в соседнюю пристройку вела дверка.
— Какое дело, — сказал Неупокой. — Затосковал. Играй ещё, я уплачу.
— Уплачено, — загадочно ответил Матвей и скользко улыбнулся нехорошими глазами.
Наверно, он был человеком умным, но битым и недобрым.
Они с Якуней затянули:
Восплачется Адам, пред раем стоя: «Ты раю мой раю, прекрасный мой раю...»Отчего скорбные песни с большей душой поются на Руси, чем радостные? Вот говорится в песне, как бог изгнал людей на землю, и кажется, что он именно на русскую равнину их изгнал, чтобы поковыряли сошниками суглинистый подзол, пособирали урожай сам-три, помучились... Никак по этой песне не представить, что люди изгнаны из рая, скажем, во Францию. А домрачей всё глуше, всё печальней выл: