Цари и скитальцы
Шрифт:
Бояре с удовольствием ждали, когда государь отчитает Малюту, а то и врежет посохом. Но Григорий Лукьянович зря не скоморошничал. Он повторил:
— Стынет, государь. Перестоится, вкус не тот. Я ведь и ради князя Михайлы Иваныча старался!
Воротынский откровенно отстранился от присунувшегося Малюты. Нынче он мог позволить себе брезгливость, Скуратов тоже точно знал, на кого можно обижаться, и не обиделся на Воротынского. По неопределённо-разрешающему знаку государя он крикнул в дверь:
— Влеки!
Злоба Мячков и два истопника в сопровождении Василия Грязного, дурашливо и грубо изображавшего
Тело швырнули на пол. Дёрнулась босая нога с загнутыми грязными ногтями. Наверно, на спине тоже осталось припечённое пятно; человек тужился оторвать её от пола. Ему удалось повернуться на бок, он охнул (ребра перебиты?) и каким-то улиточным движением вытянул голову из холстины.
Василий Иванович окостенил лицо, придавая ему то же прохладное любопытство, какое проявили остальные. На полу лежал Неупокой.
Всё поведение Умного зависело теперь от признаний, сделанных Неупокоем иод пытками. Василий Иванович соображал быстро, словно в опасную минуту боя. Вряд ли Неупокой молчал. Скуратов терзать умеет. И если он признался в сговоре с Умным по делу князя Старицкого — в ту чёрную минуту изнеможения от боли, когда мельчают совесть, клятвы, убеждения — тогда одно спасение: не узнавать Неупокоя, пусть ставят их на пытку рядом. Иначе Скуратов устроит пляску на костях.
Григорий Лукьянович докладывал, и ужас отпускал Умного.
— Сей изменник, государь, прибыв от черемисов с Волги, стал жить у Венедикта Колычева на Никольской. От черемисов он, я чаю, прибыл для того, чтобы снестись изменой с московскими татарами. Ведь доносил из Крыма Афанасий про Каштивлей-улана да про черемисову надежду на царёв приход... Мы этого, государь, на самом изменном деле подловили: он у честного твоего дьяка Осипа Ильина выведывал тайные вести. А в той татарской слободе в Заречье, где главное было изменное гнездо, мы прошлой ночью провели великий розыск и многих изменников порубили...
Колычев не мог сильнее навредить Малюте, чем тот навредил себе, послав в заречную слободку Грязного с дуболомами. Но Дуплев, Дуплев! Неужто обо всём молчал? Цены нет парню.
Малюта разливался:
— Надо бы вызнать, государь, с кем он да Венедикт Колычев стакнулись из москвичей. Нашей промашкой сбежал стрелецкий пятидесятник Игнашка Шишкин... В стрелецком приказе нет ли измены, государь?
Василий Иванович заметил, что князь-наместник отодвинулся от него. Другие только покосились. Главой Стрелецкого приказа был Григорий Колычев.
Государь впервые раскрыл уста:
— Ты спрашивал у него, с кем из бояр ведаются татары? Он должен знать!
Тянуло старым холодом.
— Он, государь, молчит. Он ворожбой от боли избавляется.
В возможность избавления от боли ворожбой верили все. На Дуплева взглянули с интересом. Государь наклонился в кресле:
— Жить хочешь? Отвечай: кто из моих бояр и ближних людей мне изменяет? Кого упоминали твои татары? Ну!
Страшно было его тяжёлое, мгновенно постаревшее лицо, нависшее над жёлто-серым, болью и смертной тоской источенным
Неупокой молчал. Пережитое в застенке было так нечеловечески гнусно и мучительно, что лицо склонившегося над ним усталого и тоже чем-то изнутри терзаемого старика не вызывало страха. А тело просто отдыхало, отлёживалось на полу и об одном мечтало — чтобы поменьше боли, поменьше шевеления. Пока набрякшее лицо висело над Неупокоем, никто его не трогал. Втайне мечталось, что так протянется до близкой уже минуты, когда придёт последний избавитель — архангел Михаил, владыка смерти.
Иван Васильевич терял последнее терпение:
— С кем из бояр ты в сговоре?
— Со мною, государь, — сказал Умной.
Он едва заметил волновой накат радости и подозрительности в глазах Скуратова, услышал погребальный ропот бояр... С усилием одолев самую тяжкую минуту гневного молчания государя, не любившего неожиданностей, Василий Иванович заговорил быстро и не слишком внятно. Государь понял его, догадался раньше всех.
Колычев ничего не скрыл из похождений Дуплева. Даже про Скуку Брусленкова, о чём не выпытал Малюта, рассказал. Чем дальше говорил Умной, тем нетерпимей становилось лицо царя, бледнели и вытягивались некрасивые губы, нос нависал над ними, а ниже переносицы обозначались хрящи и жилки. В глазах явилось безмыслие, они стали как две серые нашлёпки. В таком состоянии Иван Васильевич забывал себя, «спускал пса», способен был обрушиться с побоями и криком на невинных. Но Колычев смотрел почти без страха, отлично зная, кого сейчас придавит государев гнев.
Иван Васильевич спросил сдавленным басом:
— Всех мурз... убили? Карачиев крымского царя...
— Кто ж теперь скажет, государь, — вздохнул Умной. — Кто-нибудь, верно, скачет в Крым с бумагами. Григорий Лукьяныч поминал стрелецкого пятидесятника. Мне про его побег Григорий Колычев давно донёс. Этот мой человек его на привязи держал. Да видишь, что с ним сделали.
Василий Иванович умолк и отступил в толпу бояр, снова охотно принявшую его. Им оставалось только ждать, когда государь поднимет посох, присланный с Афона, и метнёт в Малюту. Иван Васильевич был мастер метать копья сверху вниз.
Скуратов непонятно вёл себя: будто и виноват, но не боится. Несоразмерные плечи и выпуклая борцовская спина по-прежнему создавали впечатление скалистой силы, а на сухом лице запеклось какое-то опасное воспоминание. То сокровенное из прошлого, что связывало государя с опричным пономарём, было выше ошибок и злобы нынешнего дня.
Опричные воеводы, как Хворостинин и Умной, не знали всего, происходившего в Александровой слободе. Ходили слухи о разгуле и монастырском маскараде. Но было хорошо известно, что, пока кромешники с Василием Грязным упивались горячим вином, государь трапезовал один, строжайше соблюдая все посты. Может быть, он кидал им кость, будучи так же не уверен в них, как и в боярах. И вот во время одиноких трапез, размышлений, прислушиваний к пьяной похвальбе в соседних горницах — кто оставался с ним, кто обрекал себя на то же сухоядение, аскезу, мечтание о будущем? Скуратов. Больше некому. А это — совместное душевное трезвение — не забывается.