Царица Сладострастия
Шрифт:
— Увы, преподобный отец!..
— Да, все так и было, но этой истории надо положить конец: дитя прелюбодейки должно исчезнуть.
— О-о!
— Так надо, Бернардо; тогда все будет кончено и, быть может, душевный покой и счастье вновь воцарятся в этой семье.
— О отец! Но ребенок полон жизни, крепок и здоров…
— Он дитя преступления, Бернардо, и Бог проклял его еще до рождения; это мое последнее слово. К тому же, чего стоит жизнь новорожденного, который еще не осознал, что он живет?.. Сегодня вечером я дам тебе то, что нужно, чтобы
— Я вынужден безоговорочно повиноваться моему властелину.
— И ты исчезнешь с виллы Сантони и никогда туда не вернешься, так?
При этих словах Бернардо рванулся как тигр, но сборщик подаяний вскочил на ноги одновременно с ним.
— Я требую этого, и так должно быть, — продолжал он, потрясая ножом.
— Значит так и будет, — ответил Бернардо, в отчаянии уронив голову на грудь, — но мне все же придется пойти сейчас в Кивассо, хотя бы для того, чтобы отвести подозрения.
— Иди же, я тебя не держу.
— О преподобный отец, я знаю, что нахожусь в вашей власти, вот уже четверть часа мне кажется, что я это не я, а просто какая-то тень.
— Таким ты и должен быть, Бернардо, оставайся в роли тени, если хочешь жить.
Сказав это, монах поднялся, жестом указал Бернардо дорогу в Кивассо, а сам пошел по направлению к вилле Сантони.
Какое чувство, какой интерес Луиджи были задеты в этом деле? Почему он с такой энергией и страстью вмешался в судьбу Бернардо и обитателей Сантони? Это станет ясно из дальнейших событий.
Когда брат Луиджи подошел к вилле Сантони, в доме царил глубочайший покой; сначала ему сказали, что графиня Мариани слишком плохо себя чувствует и не может принять его как обычно.
— Ну-ну, — ответил он, отстраняя рукой слугу, говорившего ему это, — мне надо повидать маркизу Спенцо, и вы прекрасно знаете, что нет нужды докладывать обо мне или показывать дорогу.
Сказав это, Луиджи бросился на лестницу, и не прошло и минуты, как он уже входил в комнату маркизы ди Спенцо, матери графини Мариани, так плохо чувствовавшей себя в это время.
— Как вы меня напугали! — воскликнула вдова, увидев, кто вошел. — Ужасно, когда людей берут штурмом.
— Ах, дорогая моя Паола, разве вы не привыкли, что я всегда так появляюсь в трудные минуты?
— Не знаю, что сказать… Но сегодня…
— Сегодня, сударыня, торжественная дата, годовщина того дня, когда перед лицом Неба и по его велению вы вручили себя мне, а я отдал себя вам… Быть может, для вас это не более чем смутное воспоминание, но в моей душе оно не стерлось.
— О Луиджи! Как жестоко с вашей стороны говорить мне об этом в такую минуту!
— Но в этих словах, Паола, вся моя жизнь, в которой нет ничего, кроме самоотречения и преданности вам. Надо ли снова называть вещи своими именами?.. Двадцать лет назад, на свое счастье или на свою беду, я повстречал вас во Дворце дожей в Венеции: вы были дочь знатного вельможи, а я всего лишь состоял
— О! Пощади, пощади, Луиджи! Это ужасно.
— Ужасно для вас, сударыня, не спорю, но что касается меня, то лишь это воспоминание и заставляет меня сегодня дорожить жизнью… Вы лежали здесь, слабая, но с улыбкой на устах; когда я, тайком следивший за вами, услышал первые крики ребенка, странная мысль пронеслась у меня в голове: без колебаний я достал спрятанную у меня под одеждой печать с гербом моей семьи, последним отпрыском которой я являюсь, подержал ее над пламенем свечи и, когда она раскалилась, приложил ее к тельцу нашего ребенка, под правым соском девочки.
— Вы сделали это!..
— Сделал, сударыня, предвидя то, что случилось сегодня; кому нужны были бы мои советы, мои мольбы без этого доказательства?
— Луиджи, заклинаю вас, пощадите!
— О сударыня! Разве вы не понимаете, что счастье нашего ребенка мне дороже всего? Иначе зачем бы я пришел сюда?
— Так помогите же нам, мой добрый Луиджи, я ведь вижу, что вам все известно.
— Значит, я снова стал вашим добры м Луиджи?
— О Луиджи! Можете ли вы поверить, что когда-нибудь перестали быть дороги мне? Разве нас не соединяет одна из тех нитей, которые ничто не может разорвать, даже смерть?..
Да, Анджела виновна, очень виновна… но неужели у меня… у нас достанет смелости осуждать ее?
Умоляющий голос женщины, которую он так любил, произвел на монаха сильнейшее впечатление.
— Успокойтесь, Паола, — сказал он маркизе, беря ее руки в свои и нежно сжимая их, — я спасу ее… Ребенок родился раньше срока, следовательно…
— Вы ошибаетесь, Луиджи…
— Но так должно быть.
— Друг мой, вы меня пугаете.
— О, эти женщины! Вы были хладнокровны, когда я жертвовал ради вас своей свободой, будущим, всей жизнью, а сейчас приходите в ужас, думая о каком-то зародыше, не успевшем увидеть дневной свет, да ему и не положено его видеть, вы, конечно, понимаете это.
Луиджи произнес последние слова таким властным тоном, что маркиза не осмелилась возразить; она ждала, дрожа от страха, какое последнее слово скажет монах об участи несчастного ребенка, который только что родился и которому уже вынесен смертный приговор, но Луиджи замолчал, и надолго, а потом вдруг спросил, сообщили ли графу Мариани о родах Анджелы; маркиза ответила, что она пока не успела написать ему.
— Прекрасно, — ответил он, — сегодня не пишите; завтра ваше письмо станет длиннее на несколько строк, и вам больше не придется думать об этом.