Царица Сладострастия
Шрифт:
— Останетесь ли вы с нами до завтра, чтобы поддержать меня в таких прискорбных обстоятельствах?
— Нет, Паола, в этом нет необходимости; но человек, на чью преданность вы привыкли полагаться, в последний раз проведет ночь в этом доме; затем он вернется в ваше имение в Кивассо, которым, судя по всему, распоряжается как хозяин, если только вы не возложите на него управление вашей резиденцией в Турине, и он останется там до тех пор, пока волею обстоятельств не вернется окончательно к своему первоначальному состоянию, из какого вы, к несчастью, вытащили его.
— А, понимаю, вы говорите о Бернардо Гавайца… Пощадите, Луиджи, проявите милосердие к человеку, так преданному нам; я уверена, что он, не колеблясь, пожертвовал бы жизнью, чтобы услужить мне и дочери. Разве недостаточно того, что мой зять, граф
— Бернардо придал этому приказу большое значение, не так ли?
— Нет, он ему не подчинился, он знал, что Анджела страдает, понимал, что в некоторых случаях мы могли рассчитывать только на его силу, решительность, преданность, и он вернулся… О! Не торопитесь осуждать нас, вы не знаете, что собой являет так называемый граф Карло Мариани, которой представился нам как дворянин, а на самом деле всегда был последним мужланом. Он ведь пытался вначале навязать нам образ жизни безродных буржуа, к которому привык: появлялся перед молодой женой и садился за стол в сапогах, перепачканных в хлеву навозом, говорил только о пахоте, удобрениях, быках и овцах, а арендаторы ею земель становились его ближайшими друзьями, если только они платили в срок, поскольку из-за отвратительной скупости в его душе никогда не оставалось места для жалости. Судите сами, как мы обрадовались, узнав, что он и в самом деле не дворянин, а имя, которым он прикрывается, происходит всего лишь от названия имения, купленного его отцом, который в течение двадцати лет на глазах у всех торговал в генуэзском порту. За этим открытием последовало судебное разбирательство. Мы обратились к правосудию с просьбой расторгнуть этот отвратительный брак и послали прошение его святейшеству папе, ведь только он один может окончательно разорвать узы, связавшие супругов у алтаря. Мариани не снизошел до оправданий и неожиданно отправился в дальнее путешествие, затем, несколько месяцев назад, вернулся и осмелился снова поселиться на этой вилле, являющейся частью приданого моей дочери, и даже попытался вновь завоевать расположение Анджелы. Не преуспев в этом, он стал осыпать мою бедную дочь грубейшими угрозами: Гавацца, однажды услышавший их, не смог сдержать негодования и позволил себе сказать, что такие слова — ярчайшее доказательство отсутствия благородной крови в нем. Мариани прогнал его; но я, обладая независимостью, вновь взяла его на службу и доверила ему управление моими владениями в Кивассо. А теперь Мариани угрожает нам тем, что по возвращении возьмет в свои руки имение Сантони, в котором, по его словам, сосредоточены его собственные богатства и богатства жены, и будет лично управлять им… Так постарайтесь же понять нас, Луиджи, могли ли мы, пребывая в столь тяжелых обстоятельствах, отказаться от поддержки добрейшего человека, готового защищать нас от материальных посягательств, которыми нам угрожают?
— Я все понял, маркиза, но именно потому, что Мариани выглядит столь угрожающе, важно переиграть его по всем пунктам; а это значит, что Гавацца, проведя в Сантони только одну следующую ночь, должен уехать и никогда сюда не возвращаться… Так надо, Паола, и он поступит именно так, вам даже не придется просить его об этом, могу нас заверить… А теперь, госпожа маркиза, Луиджи исчезает, с вами остается лишь сборщик подаяний, умоляющий вас наполнить как можно полнее суму, которую он носит во искупление своих грехов.
— Это уже сделано, дорогой брат, и я надеюсь, там всего вдоволь; но почему вы покидаете нас так скоро?
— Я ухожу прямо сейчас, Паола; прежде чем вернуться в монастырь, мне нужно хотя бы показаться в какой-нибудь соседней деревне… Не следует пренебрегать такими мелочами, вы в этом когда-нибудь убедитесь.
В ту же минуту слуга принес тяжело нагруженную суму; монах, тем не менее, легко водрузил ее на плечо; затем, воздев руку, он тихим голосом благословил маркизу и вышел.
XI
— Эй, Пьетро, — позвал преподобный отец Луиджи, войдя в комнатушку монастырского привратника, — десятая доля всего — твоя, но поторопись, забери свое, а остальное — на кухню, там, наверное, заждались.
Пьетро набросился на суму с жадностью охотника, поймавшего долгожданную добычу. Однако ее содержимое сразу же поставило
«Пять бутылок доброго старого вина, — рассуждал он, — как отделить от них десятую часть?.. Вычислять у меня времени нет, поставлю-ка одну сюда, а от остальных ничего не возьму, из скромности… Пять окороков, три каплуна, два зайца, всего — шесть штук, одна часть полагается мне, но какая?.. Возьму-ка я по штучке от каждого вида, чтобы не ошибиться…»
На этом этапе столь честного дележа раздался удар молотка; Пьетро скорчил довольно отвратительную мину и бросился открывать дверь; на пороге появился Бернардо Гавацца: он был бледен, в его глазах, казавшихся темнее обычного, можно было прочесть суровую, но твердую решимость.
— Вот и я, — коротко сказал он.
— Прекрасно, — ответил Луиджи, — такая точность — хорошее предзнаменование… Давай-ка, Пьетро, убери все это; поточнее сосчитаешь в другой раз.
— Как вам будет угодно, преподобный отец, — ответил привратник, проворно вывалив в углу половину содержимого сумы.
Добросовестно выполнив порученное дело, он поспешил отнести остальное на кухню; в это время Луиджи, за которым следовал Бернардо, отправился в лазарет, где хранилось множество лекарств, доверенных его учености. Луиджи был очень образован: химия в то время находилась еще в зародыше, но у него уже имелись важнейшие вещества, и он часто изготавливал такие смеси, которые по достоинству мог оценить лишь он один.
— Держи, — сказал он Бернардо, доставая из шкафа пузырек размером в палец, — одна капля жидкости из этого флакона на губах ребенка, и то, что завязалось вчера, развяжется сегодня.
— О преподобный отец! — печально заметил Гавацца. — Неужели вы не простите несчастное дитя?
— Это невозможно, Бернардо! Все, и прежде всего ты, заинтересованы в том, чтобы он исчез как можно скорее. Разве ты не знаешь, что граф Мариани настороже и ему почти все известно? Что произойдет, если мы не будем действовать решительно? Рождение ребенка засвидетельствовано, будет установлено, что он родился жизнеспособным и в положенный срок, хотя после возвращения Мариани прошло меньше семи месяцев, а это значит, что во время зачатия он находился более чем в восьмистах льё от Италии… Что мы противопоставим всем этим доказательствам?.. Ты натворил бед, Бернардо, тебе и выкручиваться, а спасение — вот оно, другого быть не может… Не спорю, это крайняя мера, от которой отшатнется слабый духом; но ты, Гавацца, не трус, я в этом уверен.
Бернардо провел рукой полбу, как бы отгоняя навязчивую мысль.
— Нет, — сказал он, помолчав минуту, — я не трус, и поскольку ее можно спасти только такой ценой…
— Ты ее спасешь, не так ли?
— Надеюсь, у меня хватит смелости.
— Возьми же эту склянку и запомни: что бы ни случилось по твоей вине, ты окажешься в могиле до того, как с головы Анджелы упадет хотя бы один волос.
— Падре! Вы так ее любите, что нам невозможно не понять друг друга; я буду подчиняться вам, как ей самой, и если допускаю ошибку, пусть Бог простит меня.
Гавацца взял пузырек и удалился, но расстояние от монастыря до виллы он преодолевал довольно долго, ибо шел медленно, погрузившись в печальные размышления. Время от времени он останавливался и чувствовал, что всеми силами души протестует против навязанного ему жертвоприношения; затем ему вдруг начинало казаться, что стальная стена встает между его сердцем и разумом, а необходимость подчиниться року представлялась особенно настоятельной и неумолимой.
К вилле Сантони Бернардо подошел поздним вечером; он еще не принял окончательного решения, но вместе с тем ощущал в душе силу и энергию, необходимые для того, чтобы подчиниться всемогущему и, возможно, непобедимому року. Пробило полночь, но поздний час не мог помешать человеку, уже давно свыкшемуся с этим домом и хорошо знавшему всех его обитателей, проникнуть внутрь. Нахмурив лоб, обливаясь горькими слезами, он молча пересек несколько комнат и вскоре вошел в спальню, где около колыбели новорожденного дремала кормилица. Здесь ему пришлось остановиться: ноги у него подкашивались. Однако, постояв немного, он, хоть и с трудом, дошел до колыбели и при тусклом свете лампы, горевшей рядом на столе, с волнением, до сих пор ему незнакомым, стал рассматривать спавшего глубоким сном ребенка, затем упал на колени.