Царская чаша. Книга 2.1
Шрифт:
– И ты. К жене поди завтра. На третий день возвращайся. А Салтыкова берите, и кого там ещё надо. Ступай, ложись…
Склонясь поцелуем к его руке, Федька молча отходит к своему ложу.
– Государь! – позвал он тихо со своего места.
– Что такое? – мирный ответ в полутьме.
– Дозволь с нами мать с Варей поедут, мы же всё едино через Переславль двинемся, так пока ты там стоишь, я б их до вотчины доставил… А после б тут же и нагнал тебя! Что им в Москве-то делать…
– Добро. Пусть распишут их со всем добром в царицын поезд…
Почудилась усмешка в Иоанновом неспешном ответе, но опять же мирная. Кинулся благодарить…
– Да полно, полно. Нешто я не понимаю. Уймись! Спать давай…
Дом
Днём позже.
Петька неистовствовал, мучимый диким любопытством и вожделением поскорее оказаться в большом царском поезде и увидать вблизи всё это великолепие и всех тех, ну или почти всех, о ком постоянно толковалось дома, да и вообще вокруг среди народа. С недавних пор, проживя в невероятной, огромной, буйной разношёрстной Москве целую зиму, сдружившись с людьми отцовыми и братьями невестки, и узнавши и увидавши за три месяца столько всего разного, что за всю былую жизнь не знал, он начал кое в чём и сам разбираться гораздо лучше, и теперь его живо волновало всё происходящее при государевом дворе. С одной стороны, то было похвальное рвение, полезное любопытство и здравое уму упражнение. С другой, приносило жестокие мучения сознанием того, что вот скоро этот рай закроется от него, и через каких-то полторы недели он снова засядет в родном, но опостылевшем скукою Елизарове, и вихрь бытия помчится далее, без его участия. И будут доходить до него только слабые отголоски этого грома великого… Сие было нестерпимо, Петька даже расплакался, когда брат, воротившись наутро чуть свет, обнявшись с матерью и женой, объявил им спешно собираться для большого отъезда.
Мать, конечно, возрадовалась, и сперва не знала, куда кидаться и за что хвататься, поскольку добра и рухляди всяческой у них скопилось несметно, ещё и с приданым, да её никогда она зимою так далеко не ездила, и как это всё, Господи, при государе… Но Федя её успокоил, сказавши, что к полудню будут тут сани числом необходимым, с пологами из овчины для укрыва, и повозка надёжная – для них с Варей, и её одна, попроще, но также добротная – для матушкиных и её теремных. Вся дворня тотчас была занята сборами, под приглядом опытных Настасьи и ключника, ну и самой Арины Ивановны. А Петька растерянно вопрошал, нешто ему вместе с ними в возке ехать, и Федька пообещал подумать, как его к свите царевича Ивана определить. Узнав, что там же будет и Васька Сицкий, и что, конечно, Терентия тоже с ним не разлучат, Петька успокоился даже и примирился (до поры) с обратным переездом, уверившись во всемогуществе брата, и в том, что сможет там, как на месте будут, уговорить его и дальше при себе оставить.
А княжна не знала, радоваться или плакать опять, ошарашенная новостью, что муж покидает её так надолго, и что она сама покидает Москву и близость отчего дома, тоже невесть на сколько…
– Отчего ж прежде не сказал?!
– Потом, потом всё… – отказавшись отвечать, схватил её в объятие, как только одни оказались в его половине, и она не пожалела, что толком не успела нарядиться по порядку… Всё равно бы снимать поспешно пришлось все эти убрусы с кичками и душегреи с сорока однорядками…
А и правда, потом всё! Голову повело под жаркими поцелуями и руками его, забылось вмиг, кроме него, всё иное, и затопило жаром невыносимым, переживанием острого счастья и такой утехи и услады невиданной, перед которой меркло прежнее безвозвратно.
Сама себе удивляясь, не уступала она ему в огне ласки, и поцелуев, и стенаний блаженства, и жажде единения в порывах навстречу, и смелости, с которой впервые, повинуясь его желанию, дотронулась и обняла в ладони его горячее бархатистое змееподобное орудие… С этого мига, захолонув восторгом, сознанием полного послушания велениям его, какими бы они не были сейчас, она уже и себя не помнила. Мир исчез, рухнул в бездну, в старании совместном, лоно её наполнилось, и они сделались плотью слитой, и в крепости объятий только туже вжимались друга в друга, не в силах напиться безудержностью этих движений…
Не могли и не хотели они ни остановиться, ни
Спустя время она осознала касания его губ на шее, на плече… На волосах. С туманным нежным покалыванием несметного числа мелких искр в себе вернулись чувства и память. Он лежал рядом, полуодетый, утомлённый, успокоенный, с тихой улыбкой и прикрытыми ресницами глазами. С растрёпанными прядями тёмных кудрей. Она вдохнула его расслабленный истомлённый манящий запах, вздохнула глубоко, и… заплакала, легко и приятно…
– Ну что ты…
– Нет-нет! Нет… Мне так… хорошо… Любимый мой! – она и сожалела и радовалась, что пришла в себя, что вспомнила о скорой опять разлуке, о суете и хлопотах, которыми полнился до поздней ночи дом, о полной Луне, бесстыже обнажающей их на измятой постели, приподнялась над ним, всматриваясь с ненасытностью сердца, и стала покрывать его поцелуями, быстрыми, как тогда, в первую ночь, только теперь она могла свободно шептать ему, что хотела: «Любимый! Свет мой… Душа моя… Единственный мой! Навеки мой…».
К ним никто не приходил и не тревожил, как и полагалось для молодых по первому году. Но минувшие часы, полные супружеских усилий, истощили обоих, и ей пришлось выбираться из тепла и объятий, накидывать поверх рубахи шаль и опашень домашний, и идти будить Таню, чтобы притащила с кухни что-нибудь поесть и запить. Нашарив расшитые козловые чувяки, она было встала, но покачнулась, и была удержана мягкостью его рук.
– Хочешь, я сам? Я ж кравчий, как-никак, – предложил он тихим смехом.
– Хоть ты и кравчий, – отвечала она притворной надменностью власти, – а я тут хозяйка твоя, и теперь желаю за тобою ходить!
Он и не спорил…
– А скажи, – говорила она время спустя, – думал ли ты когда-нибудь, что будешь самому государю питьё подносить?.. Постель проверять?.. Вот уж дивное дело, наверное, было, когда ты вдруг оказался… так высоко, так близко к нему, да?
– Да уж… – ответил он не сразу, ровным голосом, – о таком я точно не мечтал…
– Ты устал совсем… Вот я глупая, болтаю всякое… Но я так скучала! Мы и не поговорим толком ни разу, всё некогда. И я не знаю, как отпущу тебя… завтра… и потом…
– Ну, ну, душенька моя Варвара Васильевна, ну будет, не рви мне сердца… мой ангел… дорогой… Давай я тебе про царицын двор расскажу, тебе с ними ехать до Переславля, да и не раз сиживать за столами придётся. Теперь тебя приглашать станут ведь.
Когда он таким становился, и ласково увещевал, называя любовными именами, не горевать, она и довольна была, и нет… Он тогда уверенным и сильным был, словно она – дитя малое, а он – тот, старший, умудрённый чем-то ей недоступным, и надо слушаться его, и можно укрыться за его невозмутимостью этой, точно в крепости. И она укрывалась, с благодарностью, и более ничего не желала, как в этой крепости пребывать… Но и хотелось ей того, другого его… Утратившего рассудительность, и всякое над ней превосходство, и трепещущего доверием её ласке, её ответу, чтобы угодить ей, и от радости взаимной, равноценной, одной на двоих, делающегося и сам словно бы беззащитным. Не было ничего слаще, тогда она владела им… «Мой, мой, весь мой!» – билось в груди наивысшим восхищением душевного особого родства.