Царская чаша. Книга 2.1
Шрифт:
А митрополит Филипп, за эту зиму ещё более осенясь суровой аскезой своего положения, отославши новое письмо отцу Паисию, коего вместо себя настоятелем Соловецким поставил, относительно хозяйственных дел дорогой сердцу обители (а послания эти хотя бы отчасти возвращали ему необходимое душевное равновесие среди по-прежнему чуждости окружения), явился по просьбе государя для беседы, и опять выразил сожаление… О том, что казни несчастных Пронского, Карамышева и Бундова избегнуть не удалось. Так и сказал, «несчастных», будто уж и вовсе на них никакой вины не было. Обмолвившись, правда, тут же, что то общий витающий по народу дух… Ну как – по народу… По тем его кругами и волнам, конечно, что ближе ко всему происходящему были, к столичным делам и дворам знати, и дворянским пересудам. Брови Иоанна сошлись было, и у Федьки захолонуло внутри – очень свежо он помнил то первое неудачное свидание этих двоих, и разрушительную гневную печаль Иоанна… Но с тех пор, как было принято между ними обоюдное, рукописное, печатью воску ярого скреплённое соглашение, и тем более – с того незабываемого для Федьки долгого, огромного многосложностью своей, но отрадно душевного разговора, как бы открывшего встречно их сердца,
2
Несудимая грамота – подвид правовых документов, действующих в России до 17 века, акт-договор, закрепляющий право владельца (в данном случае – митрополита как феодала) в отношении зависимого от него населения, подданных и проживающих на этих землях, судить его по всем вопросам самостоятельно, независимо от светских центральных и местных властей. То есть, даже царский суд не мог вмешиваться во внутренние дела этих владений, в чём бы они не заключались, если это не убийство, разбой и кража с поличным.
Митрополит, очевидно, также видя, что Иоанн слушает, и пусть без согласия, но и без властного возражения, негромко добавил к сожалению, что плохо, ой как плохо это скажется, скорее всего, на так желанном государю и ему единении с подданными… Тяжело мерцали камни в драгоценных перстнях и навершии посоха, и сионах на белой митре, панагии и куколе, и златошитых каймах наручей и палия. Зрелище это неизменно потрясало, как и речь митрополита, в которой всё более ощущалась какая-то упорная обречённость. Точно, говоря проникновенно царю свои суждения, он заведомо знал, как они будут приняты, и скорбел о том. И потому всё великолепие его драгоценного убранства как бы и не касалось его внутренне, а было идеалом внешнего, Каноном Церкви прописанного необходимого для его высочайшего сана подобия изысканных вериг… Непроизвольно Федька старался прочесть письмена, вышитые на наручах ризы, и живо воображал в этом облачении и самого Иоанна, и предка Алексия, которого так часто поминает государь. На тех, в чём служились Литургии, он наизусть знал начертание, что было Напутствием Божиим и духовным владыкам, и мирскому царю. Такое Иоанн надевал на торжества во храм, и на правой руке читалось: «Десница Твоя, Господи, прославися в крепости, десная Твоя рука, Господи, сокруши враги и множеством славы Твоея стерл сей супостаты». Под врагами и супостатами, в митропольичем чине, понимался, понятно, сам Дьявол и его приспешники, те, через коих зло проникает в человека и мир… На левой же другое: «Руце Твои сотвористе мя и создаете мя, вразуми мя и научуся заповедем Твоим». Что, если б наоборот им от Бога выпала доля? Как бы тогда всё повернулось, смог бы, царём будучи, Филипп исполнять то, к чему исподволь склоняет Иоанна? Что-то без сомнения утверждало в Федьке, что нет… И показалось на миг, что тогда митрополит Иоанн, грозный и неумолимый, сияющий венцом митры своего царствия, ему бы уже в свой черёд говорил о долге кесаря земного. Тяжком, но необходимом.
«Положи, Господи, на главу твою венец и от камений драгих, живота просил еси, и даст ти долготу дний, всегда, ныне и присно и во веки веков», пришло на ум, и он вспомнил, что такое же пропевали над ним в храме при совершении таинства Брака… «Камений драгих» – он глянул на свои руки, унизанные всем этим, прилежно сложенные внизу перед собой. Подавил вздох, пробуждённый образом княжны, которую он мысленно уже звал женой, ещё не привычно, но уверенно, и пылкости которой не уставал приятно поражаться… Недавно минуло Сретенье Господне, и только день побыл он дома в Москве, после двинули в Слободу – на переговоры со шведами, Иоанн желал быть там и получать все сведения по их ходу сразу. А после опять началась постная неделя, не строгая, конечно, но… С женою он опять виделся только днём, да и то не всяким. И вот теперь он даже и не знал, как сказать ей, что нынче снова не явится ночевать, а будет, по случаю строгого поста вторничного, и по причине особого настроения государя, стоять с ним службу в Архангельском, быть может, до глубокой ночи. А то и до утра. Порой ему казалось, что стоило пренебречь иными запретами и утешиться взаимно, но… совратить её на такое он не решался как-то, а она уважала это, ну либо мирилась благоразумно, и всё пока шло как шло… А нерывазимость желаний любовных ясно читалась в ней, и зажигала ответное пламя, конечно, и порой немалого труда стоило ему устоять.
Возвысившийся государев голос вывел его из посторонних мыслей, он понял, что что-то пропустил, и надеялся, что это не особо важное…
– И снова скажу тебе, Владыко: «Поступись малым, чтобы сохранить главное!». Не так ли митрополит Пётр вещал благоверному князю Димитрию Донскому? И разве, вздумай Димитрий не внять, и за прежнее держаться, а не новое собою утверждать, могло бы всё устоять и не рассыпаться прахом?.. Слушай он старых советчиков, осилил ли бы он низвержение всего, что мешало, тянуло в пропасти тьмы и разрушения? Таков и мой путь. И нет мне пути обратного, Владыко. Ни мне, никому, как мечталось глупцам и блаженным душам. Ты же – не из их числа. Хоть и блажен, но в силе разума…
Тут Митрополит медленно кивнул, так же медленно перебирая бусины своей лествицы.
– Не единожды об том мы с тобой толковали. Власть мне дана затем, чтобы пусть силой привести к единению. «И не было среди них правды, и восстал род на род», а так и будет, не яви я твёрдости самой строгой! – видно было, и Федька знал, речи эти в себе Иоанн несчётно перемалывал и выговаривал, и теперь с мрачным убеждением выдавал Филиппу. – А если подданные государской воли над собою не имеют, тут яко пьяные шатаются и никоего же добра не мыслят! Не так ли стену Кремля сообща строили, и тогда лишь настала тишина великая, и крестник Калиты, и наставник сыновей Донского, святитель Алексий, тому залогом стал…
– Всё так… – промолвил митрополит.
– И сокрушает меня, Владыко мой, – проникновенно отвечал на то согласие Иоанн, прижав к золотой парче груди железную ладонь, и глядя куда-то поверх всего, – что забыто то, чего добился князь Димитрий, в усобице бесконечной и вере не в единство, а в посулы врагов… А разве не стараюсь я справедливым быть, вот хоть бы к Пронским тем же, не поминая им проступка родича, а князя Ивана Иваныча на Ржев первым воеводой ставлю сейчас? И спор его с Шуйским Иваном разве не справедливо решил, на воеводство в Дорогобуже ставя, Шуйских не унизивши, как Пронским мечталось, а мог бы! И Шереметева-меньшого, туда же под Шуйского ставя, разве не уважил законным правом места обоих? – Иоанн подался вперёд, разгорячившись, как всегда при подобных речах. – Не так ли, ответь, Владыко? И много подобного могу перечесть тебе. А разве не приложили и они руку к той Челобитной, м? Да только не свою прямо, а охотников подбили, прикрыться чтоб ими, когда по-ихнему не вывернет.
– То дела мирские и мне доподлинно не известные, Государь.
– Мирские, ладно, только накрепко они с твоими, церковными, скреплены, видно, иначе зачем тотчас после приговора моего кинулись сызнова в монастырях прятаться да владения им закладывать? От меня прятаться, если нет их касательства здесь и не было?! Деньгу иметь, чтоб отъехать без помех? Помнишь, о конюшем нашем многомудром, Челядине, речь шла, так и он опять за своё – вон! – Иоанн простёр указующий перст к вороху грамот на обширном столе. – У Николаевского Антониева монастыря пограничье, вишь, как удачно, с владениями его, так теперь от его шести десятков к их шести десяткам до чего ловко прибавилась! И скажут мне, для благого дела сие, чтобы «душа вовек без помину не маялась», да только на вечное поминовение пятьдесят рублей положено и довольно, а не пятьдесят деревень с землями! Сдаётся мне, то торговля под личиною праведности, и ничто иное.
Он умолк, снаружи доносились обычные звуки Кремлёвской жизни подворья.
– Так может, Государь, всё тут обратно рассмотреть надо. От суровости твоей и страх. Извечно это… Аки змея, свой хвост непрестанно пожирающая, и слезми исходит, и прекратить не может, – откровенно уже горько отвечал митрополит, и снова оказывались оба, что та змея, в безвыходности. Точно при шахматном нападении, когда король и защищён, и заперт, и никто никуда двинуться не может из равнозависимого бессилия, подумалось Федьке.
Иоанн, остывая, помолчал.
– Что ж, не стану более задерживать тебя, попрошу только нынче помолиться за наши души, и за души спасённых троих… Я то же вершить стану, со всем усердием… Скорблю не меньше тебя. Быть звону скорбному тому сегодня.
– Спасённых… – будто в задумчивости повторил митрополит, вставая из кресла и готовясь покинуть царские покои, прежде дав государю обычное благословение.
Иоанн также встал перед ним, говоря как бы себе, не ему, то, в чём уверен был безоговорочно: – Приходят сроки последних времён… И кто, если не цари земные, обязаны тяжкое бремя спасения вверенных его попечению снести? И наказание – это ведь не только суд земной… Это – очищение ради Спасения их! А я сам перед Всевышним отвечу, как Он рассудит.
– Сроки прихода последних времен неведомы никому, – тихо строго отвечал митрополит. – Так речёт Новый Завет…
– «У Господа один день, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день», знаю, помню. «Придет же день Господень, как тать ночью», также сказано, и что нам делать, коли не приготовимся?
– Молить Бога буду за тебя, Государь! И за всех страждущих. Да пребудет с тобой Господь.
Когда часом позже воевода, бывший тут же по случаю не только молебна, задавал Федьке привычные уже вопросы про «попа», тот со вздохом отвечал, что о Судном дне опять толковали.