Царские врата
Шрифт:
— Сложная штука жизнь, не разберешь — кто прав, кто виноват, где настоящая любовь, где подделка, — проговорил Юрий Петрович, протирая платком свои толстые роговые очки. — 0 вас, Нефедовых, можно роман писать, так всё закрутилось. Да писателей таких нет, одни Маринины да Акунины остались. Всюду шкурники. Среди врачей тоже густо их стало. Куда бедная Россия катится? Где идеалы бывшие? Не советские, так дореволюционные? Кому честь продали? Вот и мне теперь приходится на «новых русских» подрабатывать, на Бориса Львовича, хотя на пенсии уже, мог бы на огороде с тяпкой ковыряться. Но на огород за всю жизнь так и не заработал.
Мне вдруг захотелось показать Юрию Петровичу, какая Женя замечательная художница, и я даже сбегал в мастерскую, принес портрет Павла. С немалой гордостью /будто и моя тут заслуга!/ установил его на столе. Доктор, сняв очки и прищурившись, долго и внимательно смотрел. Хорошо, что она не порезала холст «на шнурки», как обещала. Теперь я его у себя в комнате спрячу, коли он ей не нужен. А доктор всё молчал, рассматривал портрет. Иногда губами шевелил, как рыба, выброшенная на берег.
— Ну что скажете? — не выдержал я.
— Тоже страшный человек, — ответил он неожиданно для меня, — Одержимостью своей страшен. Такой, если от веры отступит, со всей силой Богу мстить станет. Эх, Евгения Федоровна, Евгения Федоровна… Что же за напасти на вас такие? А Павел этот также не заметит, как раздавит кого-нибудь на пути своем. Под ноги-то не смотрит.
Мне слова доктора пришлись не по душе, но я смолчал. У каждого свое мнение. Просто унес портрет в комнату и спрятал там. Время к трем часам ночи приближалось, я начал постели раскладывать. Мы еще немного поговорили, а потом я лег и уснул. И спал на удивление крепко и спокойно, почти безмятежно, словно отключился от всех дневных тревог и суеты.
Утром начались новые заботы. Женя чувствовала себя лучше, но после лекарств и уколов была какой-то вялой и апатичной ко всему, почти не разговаривала. Ей даже с постели вставать не хотелось. Разумеется, о том, чтобы ехать с ней в больничный морг не могло быть и речи. Юрий Петрович сказал, что теперь можно отправиться домой, к внукам, а днем он снова нас навестит, благо, что тут не так уж и далеко. Сестра лениво помахала ему ручкой и пообещала вести себя полагающе. Едва он ушел, она незлобиво бросила:
— Противный старикашка! Вообразил, будто я действительно больна. А мне просто скучно и спать хочется. И все вы до чертиков надоели.
— Ну и спи, — сказал я и начал звонить Заболотному. Мне обязательно нужен был кто-то, кто отправится со мной к отцу — один я боялся. К Сениным выкрутасам по телефону я уже привык, но теперь он сморозил вообще какую-то чушь:
— Приемная КаГеБе. Каждое ваше слово записывается. Говорите.
— Позови Мишу, — ответил я, выругавшись на сей раз прямо в трубку.
С Заболотным мы договорились о встрече быстро, возле метро Сокольники. Я тотчас же и поехал. О смерти отца он, оказывается, уже знал. Каким образом? Из больницы вчера позвонили не только сестре, но почему-то еще и Борису Львовичу, а тот сообщил Мишане. Я только в толк не мог взять, с какой стати дежурному врачу надо было уведомлять бывшего мужа Евгении? Лишь потом, не сразу догадался, что Борис Львович так прочно сплел свою сеть вокруг сестры, что всё у него находилось под контролем. И он лишь выжидал момент, чтобы приступить к решающей атаке.
Отец, даже находясь в безумном состоянии, ему явно мешал; Женя сама мне вчера призналась, что и ее папа как-то невольно сдерживал от новой встречи с Борисом Львовичем. Но вот он мертв, путь к цитадели свободен. И у меня вдруг мысль мелькнула, страшно дикая: а если сестра права в своем сне-видении и отца действительно удавили? И не причастен ли к этому сам Борис Львович? С деньгами всё возможно, а он, по словам Фицгерберта, через любого переступит ради своей цели. Я пытался прогнать эту мысль, но она засела в голове крепко. Вот только как истину узнать?
Заболотный при встрече со мной сочувственно повздыхал, а я спросил его, не удержавшись, про Сеню:
— У него что, совсем крыша съехала от московского воздуха?
— Парень раскрепостился, — охотно ответил Мишаня. — Я его в свободе мыслей не ограничиваю. В нем такие внутренние силы бродят! Всё жадно на лету проглатывает, учится. Кем бы он был в Горах своих Лысых? Скотником в лучшем случае или пастухом каким. А здесь, как Растиньяк будет, если пообтесать малость. Княгиня Марья Гавриловна ему сейчас светские манеры прививает.
— Твоя Марья Гавриловна сама набитая дура и городская сумасшедшая, — грубо сказал я. — Карточная дама пик.
— Это точно, в карты она играть любит. И на бриллиантах сидит. Вот Сеня у меня и выяснит — куда она их запрятала. А старуху потом топориком и тюкнет. Аккурат в седой проборчик.
Заболотный как всегда ёрничал, но мне в его словах послышались и серьезные нотки. С него, пожалуй, станется привести шутку в исполнение. Но разговаривать на эту тему я больше не стал, мы отправились на Каширку. Хорошо, что всё дальнейшее Миша взял на себя: и с врачами общался, и с документами всякими разбирался, и с персоналом в морге переговоры вел. Я больше молчал и как бы в стороне держался. Будто чужой. Но не мог двух слов выговорить, замкнулось в голове что-то. Особенно когда перед дверями морга очутился.
— Ты здесь стой, — сказал Заболотный, глядя на мое лицо. — Бледный какой-то, еще свалишься в обморок. Да и не надо тебе туда ходить. Вот когда его обмоют, нарядят, приготовят к захоронению — тогда и попрощаешься. А я пока служителям проплачу, чтобы всё путём сделали. Давай деньги-то.
Спорить с ним я не стал, сунул в руку рубли и прислонился к кафельной стенке. Миша спустился вниз, а меня начал душить резкий запах формалина. Я не мог представить себе отца мертвым, лежащим рядом с другими мраморно-белыми телами, с застывшими чертами; всё казалось, что он сейчас непременно появится вместе с Заболотным и скажет: