Царский двугривенный
Шрифт:
— Вы не знаете, что Чингисхан считал главным наслаждением человека? — выкликал Яша из ямы. — Этот фаршированный психопат считал главным наслаждением ограбить врага до нитки, видеть дорогих ему людей в слезах, ездить на его лошадях, целовать его дочерей и жен!.. — Он бросил копать и утер пот. — Если вдуматься, жалкая программа. Высшее удовольствие Чингисхана — унижать. А унижать можно только высокое… Чингисхан как бы признает превосходство врага — и моральное, и всяческое иное…
— Как же они словчились
— Надо в музей ходить! — кричал Яша. — В том и состоит парадокс рабства, что рабы от сотворения мира сами позволяли и даже помогали угнетать себя. Рабы плели нагайки, которыми их стегали, рабы ковали цепи и кандалы, в которые их заковывали, рабы делали мечи и ятаганы, которыми сами же отрубали друг другу головы, рабы стерегли друг друга, чтобы не убегали, и рабы ловили беглых рабов…
— Лучше умереть, чем плести для себя плетку, — сказал Славик.
— Это не так просто, мальчик! Человек всегда найдет уловку, чтобы выжить. На Руси такой уловкой был боженька. Боженька призывал к страданию и смирению. Ведь если страдание — добродетель, умирать разве можно?
— Религия — опиум для народа, это дважды два, — сказала Таня. — Но все же вера облегчала им жизнь.
— Вера никогда не облегчает человеческую жизнь! — закричал Яша. — Глупости! Вера облегчает не всякое существование! Вера облегчает только рабское существование! Рабство и слепая вера всегда гуляют под ручку! Надо ходить в музей!
— Значит, по-твоему, я не должна ни во что верить?
— Конечно! Ты должна мыслить, даже если ты не какая-нибудь Спиноза. Раб не обязательно тот, кого приковывали к галерам. Рабом становится тот, кто конфузится мыслить.
— Загибаешь, Яшка. Веры бывают разные. Ты в коммунизм веришь?
— Коммунизм не нуждается в вере! Коммунизм — наука! Коммунизм — это человеческое достоинство, самостоятельность мысли. Товарищ Глеб писал перед смертью: «Не хочу быть двуличным». Это что значит? Это значит — не могу быть рабом, не могу терять человеческое достоинство! Сколько понадобилось столетий, сколько духовной работы народа, чтобы после монголо-татарского забытья выросли такие Глебы, и не один, а тысячи и миллионы, чтобы они поняли, что они люди и сознательно поднялись на революцию.
— Царя свергал пролетариат Питера, — дразнила его Таня. — А у нас тут как были куроеды, так и остались. Как при татарах.
— Ты просто несознательная дура! — кричал Яша. — Тебе кругом мерещатся куроеды. Почему ты не видишь, как у нас до некоторой степени колоссально выросли люди? Спроси в очереди: «Кто последний?» Что тебе скажут? Тебе ничего не скажут, тебе обидятся. У нас нет последних! Может, отдельные единицы вроде тебя…
Таня спрыгнула в яму и обняла Яшу.
Велосипед упал.
— Ах, отстань, отлепись, пожалуйста! — сердился Яша.
— Ты меня любишь?
— Да. Только отлепись!
Таня обнимала его крепко, но он все-таки умудрялся копать.
— А любишь — поцелуй, — приставала она. — Я же тебе лопату достала.
— Как все-таки не совестно. — Яша показал глазами на Славика.
— Он ничего не понимает, — засмеялась Таня. — Огурчик, вы проходили про тычинки-пестики?
— Нет, — произнес Славик печально.
— Ну вот, видишь. Целуй — не отравишься.
У Славика закружилась голова.
— До свидания, — с трудом выговорил он дрожащими губами, но Таня его не услышала.
Он пошел к железной дороге, и длинная степная тень с острой головой тащилась за ним. Он попробовал барабанить, но ничего не получилось. Палочка натыкалась на палочку.
Две рабочие теплушки, служебный вагончик, две платформы со шпалами, лебедками и рельсами стояли без паровоза, как потерянные. За коротким вспомогательным поездом к огромной мостовой ферме был подцеплен несчастный, крошечный паровозик с откидной крышкой на трубе.
Славик шел и шел. Из-под ног у него стреляли кузнечики. А вагончики оставались такими же крошечными, словно он передвигал ноги на одном месте.
Славик дал себе слово не оглядываться, но все-таки оглянулся. Велосипедное колесо крутилось, взблескивая спицами. Над степью подпрыгивали грудки земли. «Все-таки безобразие, — подумал Славик. — Если ее назначили вожатой, она не имеет права целоваться».
Железная дорога внезапно оказалась совсем близко, будто ее пододвинули.
Под служебным вагоном спасался от солнца парень в коротких брезентовых штанах. Славик попросил его подсадить.
Парень странно, по-птичьи щебетнул горлом и спросил:
— А ты здешний?
Он поднял Славика на высокую ступеньку и полез вслед за ним. Они прошли коридор, спальные купе и оказались в салоне с зеркальными окнами. Тяжелые стулья с железнодорожными гербами окружали привинченный к полу полированный стол. Кожаный роскошный диван занимал всю поперечную стену, украшенную медными крючками и кнопками. В торце была дверь на балкон.
— Вот это да! — бормотал парень, заглядывая в купе. — Вот это ездят! — И при этом щебетал горлом. — А это зачем?
— Это пепельница, — объяснил Славик.
— Вот это да! Пепельница! — удивлялся он, как маленький. — Едут, значит, на диванах и покуривают?
Парень был коренаст и курнос. Его серые, как полынь, волосы были подстрижены ножницами. Ворот косоворотки отваливался углом.
— А это зачем? — спрашивал он каждую минуту.
Он был совсем молодой, симпатичный и простодушным любопытством походил на Коську.
— Это графин. Воду пить, — объяснил Славик.
Парень налил стакан и выпил.